Нашел он время написать статью и о деревянных русских постройках,[275] в которой советовал как можно скорее приучать наших крестьян строить жилища из кирпича. Он исчислял все выгоды от такой реформы и среди прочего приводил один очень своеобразный аргумент. «Деревянные дома горят, – говорил он, – и бренность, неверность жилищ, приучая ум к частой перемене, дает характеру русского народа какую-то беспечность. И не в одном только простом народе она заметна, эта беспечность, но и в высшем классе, и все потому, что и в наших городах большинство строений деревянных, которые горят и ежегодно перестраиваются, – и мы, недовольные собой, всегда готовы прельщаться другими странами: ибо там, где нет страсти к своему, там скоро явится пристрастие к чужому, и унизительное предпочтение иноземцев, к несчастью, слишком ясно это доказывает» (!!).
Странный и неожиданный скачок в область публицистики! Но пусть он нас не удивляет: публицистическая мысль почти всегда проглядывает в статейках Бестужева, и кажется, она именно и руководила выбором самого сюжета.
Так, например, когда Бестужев пишет статью, в которой разъясняет, что значили иногда уединение и ссылка для возвышенного и благородного ума,[276] или когда он рисует портрет Демосфена и говорит о его власти над слушателями и о его призыве к борьбе за свободу,[277] или когда пересказывает речь Чатама в пользу мира с Америкой[278] – он публицист с очень определенной гражданской мыслью.
Эту роль благомыслящего либерала и публициста Бестужеву случалось нередко менять на роль сатирика. Сатира получалась в общем не глубокая, но остроумная, и подчас не без литературных достоинств в портретах и образах.
Целый ряд жанровых сцен дает он, например, в маленькой статейке, где рассказывает историю похождений рубля по карманам судей, кокоток, разных франтов, тунеядцев, которые «кочуют на улицах и несут всякий политический вздор и думают править светом и научать королей», разных скупцов, ростовщиков и расточителей, танцовщиц, у которых «каждый день недели имел свою собственную болезнь», поэтов на чердаке и честных евреев, которые купают деньги в крепкой водке ради опрятности… и, наконец, крестьян «где не столько уважают, сколько ценят рубли, где рубль служит возмездием трудов, а не наградой порока».[279]
Бестужев был мастер рисовать такие силуэты[280] и сценки, иногда даже из иностранной жизни.[281] Случалось, что сценка превращалась в диалог, и наш автор начинал подделываться под простонародную речь. Выходило это иногда удачно, а иногда и совсем плохо.[282]
Наиболее злы и метки бывали шутки Бестужева над родной ему литературной писательской братией и над обстановкой, среди которой ей жить приходится. Очень точна, например, характеристика публики – этого существа, не то Полифема, не то Фемиды, существа, живущего только в нашем воображении и которым нас пугают, как ребят привидениями.[283] Забавен и остроумен также тот рекомендательный аттестат, который Бестужев выдал некоему литературному инвалиду Дворняшкину, имущему места застольника при обедах. Никто на свете не был так преследуем неудачами на словесном поприще, как этот современный литератор. «Пегас выбил его из седла, и он побрел пешком по столбовой дороге журналов, но как после петербургского наводнения мелкой поэзией аршин самых пестрых стихов стал дешевле суздальского ситца, а причудливая публика стала требовать если не мысли, то смысла, он решился удариться на театр, будучи прельщен театральной десятиной; но и на театре наградили его лишь огарками и советом скорее носить калоши, нежели котурны. Что было делать несчастному, в особенности с тех пор, как книгопродавцы познакомились с грамматикой и стали платить чуть не горохом за лубочные переводы Вальтер Скотта с французского и с тех пор, как страховое общество взаимного хваления совсем вышло из веры? Теперь этот литератор готов на все что угодно: его можно употреблять вместо колокольчика, чтобы кликать людей; он может быть полезной мебелью в библиотеке, потому что умеет лазить по полкам… он часто смешон, иногда забавен и всегда доволен, лишь бы ему позволили толковать за столом о словесности и романтизме, о котором он смыслит едва ли не короче нашего князя Сидора».[284]