В выражениях Бестужев не стеснялся: обругать противника «нетопырем, гнездящимся в развалинах вкуса»,[323] поднять кого-нибудь на смех игриво, но вместе с тем очень обидно,[324] подразнить какого-нибудь автора и затем спокойно смотреть, как он и его близкие начнут петушиться,[325] или в притворно серьезной форме рассуждения начать говорить о том, что такое глупцы, насколько степень благоразумия правительства высказывается снисхождением оного к глупцам и бездельникам, что такое дураки и плуты в политическом обществе[326] – на все это Бестужев был мастер, и все это производило в то время большое впечатление.
Конечно, для самого критика не было тайной, что он часто тратит свои силы по пустякам. Он понимал, что критика не должна заниматься мелочами и не должна обнаруживать дурного тона, он признавал даже, что для обуздания своевольного языка, который много болтает при своевольстве свободного тиснения, нужна цензура,[327] но вместе с тем он знал, что ему самому не обойтись без мелочей и без злоязычия в своих статьях ввиду мелочности самой русской словесности; и не без основания думал, что в общем и эти пустяки могут оказать на читателя свое хорошее влияние.
В публицистическом очерке «Поездка в Ревель» Бестужев рассказывает, как на одной станции за чашкой соленого шоколада он на эту тему беседовал со своим братом. Почему, – спрашивал его брат, – ты изощряешь шестое твое чувство, т. е. вкус эстетический, на разных мелочах? Во-первых, – потому, отвечал ему автор, – что не надеюсь на свои силы… Притом лень, рассеянье и служба; наконец, о лучших писателях мнение публики уже установилось. Когда же я вижу людей, из коих одни хотят пробить дверь славы медным лбом самохвальства, а другие проползти в замочную скважину, – кровь моя кипит, и в зеркале критики Мидас любуется своими ушами, которых бы он не увидел иначе. У нас литературное имя подчас покупается и завтраками, и молодые люди, начинающие писать, могут обольститься ложным блеском, и тогда – прощай образованность. Я знаю, что многие обрекли меня на остракизм, не читавши… благодаря критике, мне часто приписывают честь авторства всех безыменных глупостей Петербурга; наконец, вижу, что многие особы из прекрасного пола понаслышке разделяют мнения о моем мнимом злоязычии… Но я ли виноват, что у нас до сих пор слово «критика» значит одно с бранью?..
– «Но зачем облекать разборы свои в шуточную одежду и засевать суждения остротами, часто обидными?» – спрашивал его собеседник.
«Что делать, – отвечал он, – сухая ученость, не приправленная шутками, никак не понравится юношескому вкусу нашей публики; внимание читателей надобно привлекать, как электричество, – остротами. Но, foi d'un journaliste, я обещаюсь исправиться и не обращать рецензий моих в арсенал игрушек!”
– «А не лучше ли совсем оставить бесплодное поле критики и не критиковать пустяков»?
«А я опять повторяю тебе, что кого бы и как бы ни разбирали, все-таки рано, поздно ли, это принесет пользу. В спорах критических образуется вкус, и правила языка принимают твердость… Если пять человек из сотни читающих рассудят о вещи, как должно, – намерение выполнено. Критика, как благотворный Нил разливом своим истребляет вредных насекомых, освежает атмосферу вкуса и плодо творит юные растения, оставляя на полях словесности золотой песок. Критика была и будет краеугольным камнем литературы».[328]
XXV
На этом поприще критики, столь важном в его глазах, Бестужев выступал хоть и без систематической подготовки, но с очень разнообразными знаниями. Он проявлял их нередко, и иногда по вопросам довольно специальным. Приходилось ли критиковать книгу ученого Греча, он ставил автору ряд вопросов по истории языка, народного и книжного, по мифологии и древней литературе.[329] В другом случае он рассуждал о языке Несторовой летописи, сравнивал язык «Русской правды» с языком Библии, спорил с Катениным, можно ли найти элементы белорусского наречия в языке «Слова о Полку Игореве», и попутно показывал, что знаком и с английской, и с французской, и с испанской литературой.[330]
Не страшился Бестужев при случае рецензировать и философские книги. Из его рецензий видно, что с французской философской литературой XVIII века он был слегка знаком, хотя вообще обнаруживал недоверие к новейшим философам. «Философия есть необходимейший предмет для общественного благосостояния, – говорил он, – но чтобы из выжатого уже лимона философии вытиснуть хоть каплю нового, надобно родиться с гением Лейбница и красноречием Платона, а то большая половина философских систем походит на кафтан Дона Ранудо де Коллибрадоса, зачиненный с лица кусками, из спины вырезанными».[331] – Сам Бестужев, конечно, в философию не углублялся, но с эстетическими теориями был знаком и рассуждал о Шлегеле, о Блере и о Буттервеке.[332]