Произнесите священное, освященное веками имя Омира – и вся Эллада восстает перед вами из праха огромным призраком. Что перед ним все хваленые поэмы мира, начиная с Энеиды, русских «ид», «ад» и «оид», кончая надутой Генриадой, этой выношенной до нитки аллегории, которой рукоплескал XVIII век до мозолей, зевая под шляпой, и над которой мы даже не зеваем, оттого что спим? Но народ перестал верить сказкам, и эпопея перекинулась в драму. Ужасна была эта античная трагедия, рассекавшая преступника своим огненным мечом пополам, показывая его сердце наголо. Но она избирала героев, удаленных во мраке старины, и оттенила только одну печальную сторону бытия. Шекспир, Шиллер, Виктор Гюго понимали природу шире, и разве их герой – падший ангел-человек, человек-мещанин – менее занимателен? Одностороння была и комедия древних; она имела всегда политическую цель; она колола, смеша: она была прихожей пирея или форума, битвой застрельщиков. Наша новая драма, которая, как жизнь наша, смеется и плачет в одном часу – полнее и правдивее античного театра. Она не ждет, чтобы давность увлекла людей на исторический выстрел: она судит их у гроба, терзает их заживо, будто бы она, как орел, не может есть ничего кроме животрепещущего мяса. Современная литература обогатилась, кроме того, и новой формой искусства – романом. Древние не знали его, ибо роман есть разложение души, история сердца, а им некогда было заниматься подобным анализом. Они так были заняты физической и политической деятельностью, что нравственные отвлеченности мало имели у них места…

Но о нас, милльонщиках в этом отношении, речь впереди, – обрывает себя снова автор, – и заканчивает свой красивый обзор древней словесности такой поэтической картиной. «Тихо готовился в Элладе и в Риме, уже источенных пороками, важный перелом мира вещественного от мира духовного. Мраморные боги шатались, но стояли еще; зато их треножники были холодны без жертв, сердца язычников холодны без веры. Давно уже Сократ толковал о единстве Бога – и выпил цикуту осужденный за безбожие. Но эта чаша смерти стала заздравной чашей нового учения; проникла даже в сердца его убийц. Школа неоплатоников разрасталась: она была для земли, раздавленной деспотизмом, прелюдией небесной! Души, томимые пустотой, чего-то ждали, чего-то ждали – и свершилось… Древний мир пал».

Бестужев переходит затем к обзору исторических условий, при которых зародился настоящий романтизм. Изложение становится еще более несистематичным, запутанным и очень кудрявым, но мысли остаются по-прежнему для своего времени очень ценными.

Для нас необходим фонарь истории, – говорит Бестужев, – чтобы во мраке средних веков разглядеть между развалин тропинки, по коим романтизм вторгался в Европу с разных сторон и, наконец, укоренился в ней, овладев ею. Пойдем же по этим тропинкам, но только, ради Бога, без костылей и помочей!

Очень бегло, но картинно характеризует Бестужев последние годы античной образованности, когда она увядала, и на западе, и на востоке, в византийской Греции, где римскому орлу приклеили еще одну голову, позабыв, что варвары подрезали ему крылья. Какой словесности можно было ожидать в Византии, при таком дворе, в таком выродившемся народе? Надутая лесть для знатного класса, щепетильная схоластика и богословские сплетни в школах – вот что, подобно репейнику, цвело там, где красовались прежде Тиртей, Сафо, Демосфен. Исключение составляли лишь христианские писатели, как, например, Иоанн Златоуст, святой Августин, Григорий Назианзин и другие, но сила их красноречия исчезла вместе с ними.

Перейти на страницу:

Все книги серии Humanitas

Похожие книги