Натан сказал бы Чесс или кому другому, если бы мог, что само мероприятие его не смущает – смущает место, выбранное Вайолет, там, у озера. Вайолет ведь считает себя маленькой волшебницей, способной видеть скрытое от других. А Натан согласился на то место не потому, что и правда был согласен, просто хотел покончить, и как можно скорее, с этой экскурсией, с выдумкой возложить всю ответственность на них с Вайолет, ведь ему хотелось только одного: пусть приведут куда надо и объяснят, где встать и как вести себя.
Однако в тот день, когда они отправились на поиски, на позапрошлой неделе, в холодную субботу – лоскутья снега еще белели в тени, – место и впрямь выглядело вполне подходящим, к тому же Вайолет, королева воинов, была категорична (
Вайолет с отцом приедут с минуты на минуту. Хватит у Натана духу сказать:
Нет, Вайолет тут же впадет в истерику. Нянчись с ней потом. Распыление праха станет для нее тяжким испытанием и таковым запомнится. Очень многое из происходящего, судя по всему, становится для Вайолет тяжким испытанием.
И все же Натан о ней заботится – скорее из чувства долга, чем из любви. Ссор больше не затевает. Старается, как может, сдерживаться, не дразнить ее и не оскорблять. В конце концов он один понимает, в какой чужеродной атмосфере Вайолет приходится жить.
Чужероден этот дом, ставший почему-то домом их матери, а еще есть новая квартира в Бруклине, куда их отец частично перевез прежнюю обстановку – пышный, бархатистый диван, всю жизнь стоявший в гостиной, латунное ведерко с вмятиной, где хранятся журналы, японский комод с потайными ящичками, – но впустил и кое-что новое: модное до невозможности деревянное кресло, в котором никто не сидит, старые листы картона с прикрепленными к ним тесьмой сухими травинками (в рамочке и под стеклом, будто это драгоценности), почти не дающий света итальянский торшер на длинной тонкой ножке.
Натан и Вайолет кочуют из одного диковинного дома в другой. И им обоим тяжко, не только Вайолет. Замечает это хоть кто-нибудь?
Тусклый свет фар проскальзывает по окнам. Под колесами хрустят сосновые иглы.
– Вот и они, – говорит Чесс.
Вот и они. Натан понимает, что мать стояла на крыльце, поджидая их, а он-то думал – ради него, своего самого верного рыцаря, чуткого и уважающего ее отдельность (она не склонна к объятиям, и Натана это устраивает). Он сегодня приехал сам, ранним поездом. А Вайолет все никак не убедить, что поезда безопасны.
Натан думал, мать вышла с ним на крыльцо, поскольку без объяснений понимает, каким образом день сегодняшний, прошедший и будущий высасывают из него все соки. Понимает ей одной доступным способом, что он никак не может опять войти в упорядоченное течение времени, живет в непрерывной череде минут, наступающих и проходящих, но не очень-то взаимосвязанных, и день превращается в скорострельную последовательность фотоснимков, изображающих Натана и созерцаемых им. Вот он в комнате с Чесс, Одином и голубым кроликом. Вот поворачивается к свету приближающихся фар. Он верил, он надеялся, что мать знает об этом или хотя бы догадывается – ей одной доступным способом, а больше никому, даже Миссис Доктор, за то и получающей деньги, чтобы разбираться, как именно Натан опустошен, как стал фотоснимками самого себя. Знакомыми ему словами этого не выразить. Он может только надеяться, что кто-нибудь – не мать, так кто-то другой – постигнет это. Веры в Миссис Доктор у него нет с этим ее вечным
А мать любит его. Но так и не простила, хотя усиленно демонстрирует обратное.