Игнашка напряженно думал, мигая коричневыми глазами, смахивая рукавом пестрой рубахи пот с корявого лица: «И лампа коптит. Вроде вытряхнут на меня всю копоть. Вот ты и возьми, как я осекся, а? А что я? Редькин за это дело повезет».
– Ну! – торопил Иван Иванович.
– Дак вот я же и говорю: пошли мы вверх по Ослянке, а потом свернули.
– Куда?
– На Дубовку.
– И потом?
– А потом… А потом, значит, все он, Редькин, баламут. Грит, под видом разведки за железом… Покуда шель да шевель. Двадцать семь днев охотились на маралов да золото нащупали в Кедровской впадине. А я што? Воля исполнительная. Нутром-то против был, а руки работали. И вовсе не на прииске! А новое место взяли. Как на Ворончихе. И сам Чернявский там был подпослед. И рулеткой измерял, и чертил плант. И все такое разное. Мы вроде как бы наткнулись на новые россыпи. Я толковал Гавриле Елизаровичу, как бы, мол, худа не было. Вроде не по закону… Таинство. Убивать маралов и все такое. Не по совести. Да што я? Воля исполнительная!
– Врешь, супостат, эх-хе! – рявкнул Иван Иванович. – Нутро у тебя вонючее, бессовестное. Эх-хе! Ты толковал Марье в постели, вот где толковал, конопатый. Знаю, все знаю. Много золота цапнули?
Игнашка, отупело уставившись на лампу, пробормотал что-то о 85 граммах золота, полученных им от Редькина, и о том, что ему неизвестно, сколько оставил себе металла Редькин… Игнашка стал жаловаться: и плечи мозжат, и голова гудит, и сердчишко ноет – беда!
Иван Иванович плюнул с презрением.
– Воровать сподобился, а правду говорить не сподобился, воля исполнительная! Тьфу! Вша, а не человек.
И, метнув глазами исподлобья, приказал:
– Подпиши заявление. Передам куда следует, а там разберутся. Супостаты, мошенники! – гремел Иван Иванович. – Ишь ты, таинство!.. Эх-хе. А ты подумал про жизню будущую? Можно жить с такой подлой душой али не можно? Эдак не проживешь. Теперича другой характер жизни: все богаты – и я богат. Все воюют – и я воюю. Так-то вот, эх-хе.
Игнашка ерзал на табуретке и хватался за голову.
Когда в глазах Вихрастого Игнашки от страха раздвоилась десятилинейная лампа с коптящим язычком пламени и он, беспрестанно ерзая на скрипучей табуретке, заплетающимся языком клял напропалую Чернявского, – сам Чернявский чувствовал себя куда хуже Игнашки. Если Игнашка мог сослаться на верховодство Чернявского и Редькина, на свою тупость, глупость и природную недоразвитость, то Чернявский в затянувшейся вечерней беседе с Григорием Муравьевым не мог никого поставить вместо себя; за все дела поискового отряда он должен был держать ответ сам.
В геологоуправлении отчет его приняли и одобрили, так что по всем статьям закона он с доблестью выполнил возложенную на него миссию контрольной поисковой экспедиции в районе Приречья, но вот здесь, в багровой комнате Григория, ему предстояло отчитаться перед собственной совестью, а совесть была нечиста, с грязцой, о чем Тихон Павлович не признался бы и в день страшного суда.
Григорий вывалил на стол множество документов по Приречью, которые он с добросовестностью неутомимого землепроходца раздобыл в разных местах геологических архивов и у частных лиц, побывавших в Приречье. Тут были записки обстоятельного Мессершмидта, с его дневниками и собственными зарисовками Приангарья и енисейской Стрелки, со знаменитым камнем возле Мотыгиной; записки Юскова, Дробынина, Сергея Обручева, – весь этот материал, перетряхиваемый руками Григория, давил на Тихона Павловича, как непосильный вьюк на осла. Тихон Павлович попросту взмок, скис, тупо тараща взгляд на стол Муравьева, багровея своей толстой, бычьей шеей и таким же толстым лицом. Он не знал, куда засунуть свои здоровые, жилистые лапищи. Он робел и терялся под сверлящим взглядом Григория, проникающим до глубины его сознания. Казалось, Муравьев выворотил наружу всю его сердцевину, безжалостно разворошил ее, словно петух навозную кучу. «Раздолбает он меня», – туго ворочалась неприятная дума у Тихона Павловича.
Замер последний звук удара медного молоточка в настенных часах. Тихон Павлович очнулся и поднял взгляд на часы: было одиннадцать вечера. Три часа вытягивает из него душу настырный Муравьев, скоро ли кончит? Тихон Павлович взмок, расслаб, будто Муравьев истоптал его своими хромовыми сапогами.
Григорий торопливо ходил по комнате – девять шагов в один конец и девять – в обратную сторону, – нервный, подтянутый, стройный и суровый парень, словно матушка-природа вылепила его из одних сухожилий, не оделив ни единым куском сала. Тихон Павлович прислушивается к скрипу сапог Муравьева, видит всю его поджарую фигуру, насыщенную энергией, а на голову не взглядывает: стыдно.
Григорий прикурил толстую папиросу и тут же бросил ее в пепельницу, круто обернувшись к Чернявскому.
– Вижу. Все вижу, – глухо проговорил он.
Тихон Павлович вздрогнул на стуле и выпрямился, рукою умяв под ремень свой выпирающий сальный живот.
– Видишь? Что видишь? – переспросил.