– Чай? Какой чай? Дрянь такую не пью, – решительно отверг он. – Я обожаю водку с хреном. Вы не пробовали водку с хреном?
Одуванчик опасливо повел головою справа налево и, видя, что сослуживцы не обращают внимания на их разговор, наклонился к уху Чернявского и таинственно предупредил:
– От вас пахнет, Тихон Павлович. Весьма. И хреном, и водкой. Это в определенном понятии вещь недопустимая, хотя вы и есть человек, отдыхающий после полевых работ, но все-таки находитесь в некотором роде на службе. Не советую попадаться на глаза Муравьеву. Сегодня он, так сказать, на экстраординарный лад настроен.
Чернявский распахнул мягкое черное пальто и, взъерошивая волосы, добродушно улыбнулся.
– Ну и черт с ним вместе с его экстраординарностью! – ответил он Одуванчику. – Имею деньги – пью. А Муравьев что? Сухое понятие как в женском, так и в водочном вопросе. Я так жить не умею, Матвей Пантелеймонович. Решительно опровергаю такую жизнь. Работать запоем, и пить запоем, и любить запоем! Как вам это нравится? – вдруг спросил он, дохнув водочным перегаром.
Одуванчик сморщился, запрокинул голову и чихнул.
– Будьте здоровы, – пожелал Чернявский.
– Премного благодарен, – ответил Одуванчик.
На этом они и закончили свою приятную беседу.
Вечером у подъезда геологоуправления Одуванчик встретился с Катериной Нелидовой. Она шла к Муравьеву. В котиковой дохе, в шали и белых чесанках, румяная и сильная. Густые черные волосы, выбившиеся из-под шали, почти совсем закрывали ее лоб.
Одуванчик приветствовал ее долгим пристальным взглядом.
– Что вы так смотрите на меня? – удивилась Катерина.
– Неотразимая суть превыше всяких объяснений, – туманно ответил Одуванчик и, закатив глаза под лоб, взглянул на сизое, холодное небо. Потом сообщил: – Григорий Митрофанович высказал мне сегодня свое крайнее неудовлетворение проектом работ в отрогах Талгата. И точности в маршрутах нет. И перспективности нет. И ваша объяснительная записка ему не понравилась. И проект Ярморова… Все не так, как надо. М-м… Мрачен он, весьма мрачен.
– Кто? Проект? Чем мрачен? Чем он бесперспективен? – спросила в недоумении Катерина.
Одуванчик видит, как она мнет в руках перчатку, и вкрадчиво поясняет, что мрачен не проект, а Муравьев. Почему он все эти дни такой угрюмый? Чем вызвано то, что он днюет и ночует в геологоуправлении?
– Не кажется ли вам, – таинственно продолжает Матвей Пантелеймонович, – что после саянской разведки Григорий Митрофанович резко изменился? Похоже, что он решает какую-то свою внутреннюю задачу. А в такое время к нему не подступись. М-да. Только занят он не отрогами Талгата или Саянами. Тут другое. Вы помните ту женщину в шинели?
– Помню. А что? – голос Катерины прозвучал как-то странно глухо. Одуванчик смотрел на нее, не сводя глаз, но потом, точно устыдившись, отвернулся и стал смотреть вдоль улицы.
– А что? – повторила свой вопрос Катерина.
– Мне кажется… Мне кажется, именно с той ночи Григорий Митрофанович решает свой внутренний вопрос.
– С той ночи? Ну и что ж! Пусть. А кто она?
– М-м… понятия не имею.
– А как она попала к вам в вагон?
Одуванчик ухмыльнулся и, втягивая голову в каракулевый воротник, объявил:
– Все это покрыто мраком таинственной неизвестности. Начало всему – Ачинск. Сумрачная ночь. Бурная, со снегом и…
В этом месте Одуванчик пустился в такие путаные и витиеватые рассуждения, что Катерина перестала его слушать. Неужели Григорий никогда не любил ее? Но ведь она-то любит Григория! И почему они так часто ссорились? Как встреча, так и ссора.
А тем временем Одуванчик говорил о непостоянстве любви и дружбы. И что он так изощряется? Может быть, он умышленно разглагольствует про незнакомку и мрачность Григория?
– Если вникнуть в душу человека, – ворковал Одуванчик, – то, мне кажется, во всякой душе встретятся такие темные, таинственные углы, где…
– Оставьте углы! – небрежно оборвала Катерина и торопливо вошла в подъезд геологоуправления.
Одуванчик пожал плечами, тяжко вздохнул, прикурил папиросу и, свернув в узкий переулок, пошел к своему дому.
Одуванчик шел по городу, продолжая размышлять о темных таинственных углах человеческой души. Но именно душевные чувства человека были чужды Одуванчику. Совесть, честь, добро, любовь, ненависть, участие, сострадание – все эти слова были для него такими же холодными, пустыми и ничего не значащими, как и его рассуждения, которые возникали в его уме произвольно, а потом бесследно исчезали. Одуванчик любил просто думать о том, что, как и где сказать, какое выражение придать своему лицу при том или ином разговоре, – и все эти думы шли не из глубины души, а от холодного и изощренного в подобных рассуждениях ума. Если Одуванчик слышал, что кто-нибудь говорит о душевных чувствах, то внутренне хихикал.
«Души нет, а есть только брюхо».
И он старался, чтобы его брюхо было всегда сытым. Все его усилия были направлены только на то, как бы создать для себя уютное благополучие, обеспечить себе сытую старость.