«Тут пировали твои друзья, – писал Зарубин широким почерком. – Не обессудь за беспорядок. Ждали мы тебя, Федька, да время не позволило больше ждать. Выпили за твое здоровье да и уехали. А ты держись крепче на земле. Оно хотя земля и круглая, но тот, кто умеет стоять на ней на широко расставленных ногах, эдак по-хозяйски, тот устоит и на яйце. Здорово я выразился? То-то, брат. Без тебя читали третью главу твоей «Земли в шинели». Нравится. Главное, ты пишешь хорошо, с огоньком. Горишь ты и жжешь других своим неугасимым огоньком. Я помню твои слова: «Мы живем, потому что горим. Умираем, потому что сгораем».
Ну, я заболтался. Пиши «Землю в шинели», друг. Береги здоровье и силы. Когда-нибудь, надеюсь, встретимся, а? И где, на какой дороге? Хотел бы я повидать тебя на нашей дороге к Берлину! Ну да ты свое отвоевал. Пожелаю же тебе здоровья. Да позволь тиснуть тебя в объятиях. Тут, в двух бокалах, вино, пей за наше возвращение с победой!
Твой друг, полковник
Арсентий Зарубин.
Как-то на неделе хотела повидать тебя незнакомка из Москвы. Оставила тебе сверток в желтой бумаге (лежит на окне в кухне) и ушла, не назвав себя. Чего доброго, испортит еще тебе творческое настроение!.. Берегись незнакомок. Ну, это я в шутку. Прощай… Нет, извини, до свидания!»
Ссутулившись, склонив светло-русую взлохмаченную голову, Федор стоял у стола, неподвижный, тяжелый, словно налитый свинцом. Вспомнилось широкое, скуластое, добродушное лицо Арсентия Зарубина. Теперь Арсентий далеко, за Уралом. А он? Он, Федор, будет жить в этих холодных четырех стенах и сочинять стихи… Юлия! Если бы она поняла его как друг, товарищ! Да разве она поймет? Синеглазая, гордая, красивая, улыбающаяся. Она и теперь еще, надо думать, смеется над ним.
За окном тоскливо подсвистывает ветер, швыряет мокрый снег в стекла. Нудная, скверная ночь. Голова разболелась так, что Федор слышит, как стучит в висках и колотится сердце. Эти внезапно возникающие и так же внезапно пропадающие головные боли появились у него после осколочного ранения.
В кухне на окне лежал тяжелый сверток в желтой бумаге, стянутый накрест тесьмой. Федор повертел его в руках. Вдруг обертка лопнула, и, звякнув, упала на пол знакомая брошь Валентины.
Федор дрожащими руками разорвал красную тесьму свертка, на стол посыпались, стуча и звеня, шпильки, брошки, пудреница, хирургические инструменты, которыми когда-то пользовалась Валентина. В руке Федора заскрипел набивной крепдешин надушенного платья, в котором она впервые встретилась с ним за Волгой, еще тогда, одиннадцать лет тому назад… А вот батистовое платьице дочурки Наташи. И ее нет… Теперь он один, совершенно один. Нервный тик передернул его левую щеку. Перед глазами поплыла какая-то муть и лиловые, лиловые блестки. И гудит, и гудит в голове. Надо взять себя в руки!.. Вот семейный альбом… Милые, незабываемые лица!.. Вероятно, сестра Валентины принесла вещи. Зачем? Зачем?
Федор, охваченный тоской и болью, метался по комнатам с альбомом и скомканными платьями жены и дочери. Зацепившаяся за платье брошь сорвалась и проскакала по полу. Этот звук проскакавшей броши ударил Федора по сердцу так, что он, задыхаясь, попятился к широкому дивану и тяжело опустился на сиденье.
Ни жены, ни дочери… И холодно, холодно!.. Он даже не знает, где могила жены. Она погибла вместе с подвижным хирургическим отрядом возле Смоленска. Озаренная мечтами и радостями жизнь. Где все это?
С фотографии смотрела на него черноволосая, с лукаво приподнятой бровью смуглая Валентина. А вот Наташка. Кудрявая, с чуть откинутой головой, вылитая – он, Федор. Наташка на стуле – трехлетняя. Наташка на его руках – восьмимесячная. Наташка у модели крейсера «Аврора» – четырех лет. Это он тогда подарил ей модель легендарной «Авроры»… Наташка в батистовом платьице накануне войны. Она умерла вместе с бабушкой на пути из Ленинграда в Москву…
А вот пожелтевшие письма… Неужели это писала Валентина? Когда это было? Давно или только что, сейчас он получил письма? Может быть, она жива? И не было ни войны, ни ее гибели?
«…Сегодня Наташа сказала: «…Помнишь, мама, мы с папой ходили в звериницу, и медвежонок полез к тебе в сумку и думал, что там говядина…» Откуда у нее такая фантазия? А сегодня на мою досадливую просьбу: «Хоть бы, говорю, ты ботинки себе сама завязывала» – ответила: «Ты, мама, еще скажешь, чтобы я за тебя в хиркорпус ходила?»