«…Я счастлива, что в твоем сердце для меня есть постоянный светлый уголок. И я стремлюсь к этому уголку, бегу, как на огонек. И день сегодня такой светлый, радостный. Солнце изнуряло, ослепляло своими лучами. А я думала о тебе. И все жду и жду тебя. А ты в море. Когда же ты причалишь к берегам Кронштадта? Дочурка изождалась тебя, не говорю уже о себе. Тут про вашу победу над финнами так много разговоров, что я от зависти сгораю. Встречу тебя радостно, героя войны! А весна-то, весна-то какая чудесная, друг мой, Федор Митрофанович!.. Ты помнишь ли – мне нынче будет 30 лет? Такого призыва молодости я еще не испытывала. Семь лет тому назад все было так неосознанно, наивно! А теперь… Хочется жить, жить, Федор, полнее, значительнее!»

«…За окном полночь. Спать не дают мысли. Так ли мы живем, как надо? Чиста ли у нас совесть перед людьми? Ты пиши хорошие стихи, вот что я тебе скажу! Я счастлива, что спасаю жизни людей. В труде – поэзия. Волнующая и страстная. Но без тебя скверно. Тоска, как тина болотная. Трудности и огорчения ничтожны перед чувством, которое соединяет нас троих. Почему дочурка лепечет только о тебе?..»

Кто-то ходит. Тихо, осторожно. Так умела ходить только Валентина. Но ведь ее нет. А половицы скрипят и скрипят в той комнате, где жил Зарубин. Странно… Валентина здесь…

«Ты можешь еще воевать и стихом и бомбою», – как бы напоминает она.

Неодолимое желание овладело Федором: идти, теперь же, сию минуту, в облвоенкомат. О чем он будет говорить с комиссаром, что он ему выскажет и будет ли в состоянии высказать – над этим он не думал. Тень Валентины стояла перед ним неотступно.

Он собрал все письма, открытки, сунул их на окно, поспешно застегнул шинель на все пуговицы, нахлобучил серую каракулевую шапку и вышел в город.

На улицах пустынно. Бело от снега. На площади высокий мраморный Ленин. Федор видит только руку Ленина, указывающую куда-то на запад.

<p>Глава четырнадцатая</p>1

Ночью в апреле темно и пахнет сыростью. Феофан Муравьев возвращался с предпраздничного вечера к себе домой в воинственном настроении. Он не шатался и не падал, а выписывал на улице ломаную линию.

Косились окнами дома, покачиваясь, вздрагивала земля.

– Эге ж, вроде земля охмелела? – ворчал Феофан, вышагивая ходом шахматного коня. – Ить это што? Скоро май, а на улицах ледок! А ведь была ростепель! – и, махая обвисшими руками, старался взглянуть на мутное небо.

Перед приходом мужа Фекла Макаровна перебирала архивные семейные бумаги в большом красном сундуке. Ее интересовали давние документы, относящиеся к жизни и деятельности покойного командира Забайкальского партизанского отряда Митрофана Муравьева.

– Где был? – спросила она, строго уставившись на Феофана. – Праздник за три дня встречаешь? Знаю тебя! Охоч до Первого мая, только вот дела-то у тебя в пивзаводе худые, план не выполнили? Чем праздник встречаешь? Какой совестью? Да ты, видно, на ногах-то не ходишь, ведь ты на роже домой полз? И как это я не разглядела тебя в молодости, а?

– Ты меня не беспокой, эге ж, – буркнул Феофан. – Я… им напором духа… эге ж, напором духа!..

– Ты что бурчишь? – Фекла Макаровна грозно посмотрела на Феофана через плечо.

– А што?

– А то! Спи лучше вместе с напором духа!

Феофан поднял мокрые глаза на жену, хотел было возразить, но махнул рукой, промычал свое обычное «эге ж» и лег в постель, не раздеваясь. Фекла Макаровна с досадой посмотрела на засыпающего мужа.

Мысль ее перенеслась к Федору. «Друзья, верно, и довели его до разжалования! Вот тебе и отвоевался, майор! Да еще моряк. Ордена, заслуги – все потерял, голубчик! Как же это могло быть, а? И в какую пору он успел там столько бед натворить? И что он там натворил, что до разжалования докатился?» – думала Фекла Макаровна, разглядывая телеграмму из Степногорска, полученную позавчера ночью.

«…Федор Митрофанович разжалован по всем причинам непригодности, – говорилось в телеграмме. – Шлет привет двум дядям двум тетушкам и Юлии Сергеевне желая ей не беспокоиться судьбе других ради праздности тчк. Еще шлет привет брату Григорию пожеланием удачи большом деле тчк Прасковья Никитична соседка по квартире».

Эту телеграмму Фекла Макаровна скрыла от всех, кроме Феофана.

– Что же мне теперь делать? – Фекла Макаровна склонила свою черную седеющую голову на руки. – И за что разжалован? Про то соседка умолчала. Знать, причина нелегкая. На моих руках вырос, этакий золотушный певун. И сколько же мук я приняла из-за него, господи! Вот соберу все бумаги и сама явлюсь туда.

Кто-то резко постучал в сени. Фекла Макаровна спрятала под лиф телеграмму и пошла открывать.

В сенях холодно, темно. За дверью повизгивает собака.

– Ах. боже мой, Гришунька! – вскрикнула Фекла Макаровна и, распахнув сени, обняла Григория, стала целовать его в заросшие колючие щеки, раскрасневшегося, обветренного. – Как же я тебя ждала, Гришунька?! Да что же мы в сенях-то? Ну, что у тебя, все ладно в Приречье? – спросила она уже в доме, взглядывая влюбленными глазами на племянника. – Да ты и на лицо сменился? Что так?

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Всемирная литература

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже