Перед поездкой в Комптон я повел Роз в ресторан – пообедать вдвоем. Это несколько обидело Каро, любопытство которой разгорелось, как только я дал ей понять, что о некоторых вещах, сказанных мне Энтони, я хотел бы сообщить Роз наедине; однако мне удалось ее утихомирить, заставив как-то вечером вместе со мной потратить целый час в ювелирной лавке, выбирая вещицу, которая могла бы прийтись по вкусу Розамунд: подарок должен был стать символом покаяния за все те годы, что Роз ничего не получала от меня ко дню рождения. В конце концов мы выбрали ожерелье – зеленоватый агат в серебре; кое-что унесла из лавки и Каро (если не можешь выпороть, попробуй подкупить!), хотя и менее значительное, чем то, что она для себя углядела.
По всей видимости, подарок Роз понравился, к тому же она явно этого не ожидала; она сразу же сняла бусы, которые на ней были, и надела ожерелье. Вечер получился удачным. Я кое-что услышал о ее жизни – о работе, о личных делах, – потом завел разговор о прошлом. Рассказывал я гораздо обстоятельнее, чем намеревался поначалу, но ни малейшим намеком не выдал, что наши отношения с ее матерью были хоть сколько-нибудь более чем дружескими. Я винил во всем себя, постарался объяснить, каковы были мотивы, заставившие меня написать злосчастную пьесу, и всячески убеждал ее поверить, что считаю реакцию ее родителей на мой поступок единственно возможной. Кажется, она уже говорила об этом с Джейн, хотя и не так подробно; во всяком случае, она сказала, что однажды Джейн обмолвилась, что мне не следовало жениться на Нэлл и что не только я виноват в нашем разрыве. На миг мною овладело любопытное ощущение, что когда-то Джейн и сама в разговоре с дочерью остановилась у самого порога признания.
– А она сказала тебе почему?
Роз улыбнулась:
– Ну, я ведь всего лишь племянница. Но даже и я иногда с трудом переношу Нэлл.
– Она изменилась. Гораздо больше, чем твоя мама. Так мне кажется.
– Вот это и есть главная проблема. Проблема Джейн. Она не меняется. Хоть все время говорит об этом.
– А ты это всерьез не воспринимаешь?
– Я в это поверю, когда увижу собственными глазами. Знаете, все дело в ее католицизме. Где-то в глубине души он все еще теплится. Ну пусть она прослушала заупокойную мессу с таким видом, будто ей под самый нос поднесли что-то весьма дурно пахнущее. Называет священников воронами и всякое такое. А в глубине души она все еще там. Странная какая-то психология. Приверженность понятию греха и вины.
– Но с переносом понятия в другую сферу?
– Мы об этом спорим постоянно.
– А она, конечно, не соглашается?
– Она обычно уходит от ответа. Я не прожила ее жизнь, мне не понять. И тэ дэ и тэ пэ.
После того как я сам открыл ей душу (или почти открыл), мне не трудно было заставить Роз продолжать разговор о родителях. На самом деле я не обнаружил ничего такого, что не было бы мне известно со слов Энтони и Джейн… или о чем я сам не догадывался. Просто известные факты представали под иным углом зрения, в каком-то драматически-ироническом свете. У Роз была о многом говорящая привычка называть мать по имени, а об Энтони говорить не иначе как «мой отец»; по всей видимости, это отражало реальную ситуацию в семье в последние годы, а она вовсе не сводилась к примитивному противостоянию женской части семейства его главе-мужчине: существовала некая словесно не выраженная зона отчуждения между интеллектами. Роз практически повторила то, что я уже слышал от Джейн: было столько всего, что так и осталось несказанным. Вряд ли она не любила отца; просто не знала, как подойти к нему, как переступить строго установленные границы; порой это было «просто ужасно, будто мы – приемные дети и он по обязанности проявляет к нам интерес». Я спросил, огорчило ли отца их отступничество, на которое они решились вслед за матерью.
– Очевидно, да. Но тогда это до меня не дошло. Мне было шестнадцать, Джейн знала, как я отношусь к католичеству… как-то мы отправились – вдвоем, он и я, – в поход за орхидеями, и я все ему выложила… Он был на высоте. Говорил о сомнениях, о вере… ну вы представляете… говорил так, будто это философская проблема. Попросил, чтоб я еще подумала. А когда я ему сказала – это было уже в конце следующего семестра, – что отношение мое не изменилось, он и спорить не стал. Повел себя очень разумно, даже не пытался меня отговорить. Думаю, с Энн он окончательно сдался – понял, что происходит то же самое. Сейчас-то я понимаю, что он тогда оказался в невыносимой изоляции. Абсурд какой-то, но он сам старался оберечь нас, чтобы мы и не вспоминали никогда о существовании этой проблемы. Его друзья-католики, которые были не в курсе, бывало, придут обедать или там еще что-нибудь… начинается разговор, ну они ведь не знали… так, болтовня на католические темы. Он не давал им и слова сказать, сразу прекращал разговор. – Она помолчала, потом добавила: – Я заговорила с ним об этом, когда мы виделись в последний раз. Об утрате веры.
– Спросила, причинила ли ему боль?
– Просила простить за причиненную боль.
– И что он ответил?