Отец осторожно взял книгу из моих рук и прочел надпись.
– Очень любезно с их стороны. Тебе надо будет написать им – поблагодарить за подарок. – Он вернул мне книгу. – Ну вот. А теперь мне надо еще поработать над проповедью.
Только у самой двери мне удалось собрать в кулак достаточно мужества – или возмущения, – чтобы спросить:
– Что же, мне и пойти туда теперь нельзя? Попрощаться?
Он уже сидел за столом, делая вид, что погружен в работу.
Теперь он поднял голову и посмотрел на меня через всю комнату:
– Нет, мой мальчик. Нельзя. – Не дав мне возразить, он продолжал, очень спокойно, без всякого выражения, снова устремив взгляд на свои бумаги: – Насколько я понимаю, завтра Нэнси уезжает к тетушке, куда-то под Тивертон. Отдохнуть. – Я уставился на него, не в силах поверить, не в силах пошевелиться. Он снова поднял голову и несколько секунд смотрел прямо на меня. – Я глубоко верю в твой здравый ум, Дэниел. И в твою способность верно судить о том, что хорошо, а что дурно. Вопрос исчерпан. Желаю тебе доброй ночи.
Чудовищная жестокость; и вопрос вовсе не был исчерпан. Не пожелав доброй ночи тете Милли, я отправился прямо к себе в комнату; во мне бушевала такая нехристианская ненависть, такое безысходное отчаяние, каких, пожалуй, в стенах этого дома никто до сих пор не испытывал. Жестокость, тупость, злонамеренная низость – вот что такое эти взрослые! Какой позор, какое унижение! Если бы только он возмутился и накричал на меня, дал мне возможность возмутиться в ответ! А двуличие миссис Рид, а ее подлость! Какая мука – не знать, что сейчас с Нэнси: может, она плачет, может, она… Уйду тайком из дома, проберусь ночью к ферме, встану под окном Нэнси, мы убежим вместе. Чего я только не придумывал… но я знал, что связан условностями, понятием респектабельности, принадлежностью к иному социальному слою, что мне не вырваться из плена классовых предрассудков, веры в христианские добродетели, в принципы военного времени, требовавшие дисциплины и самоограничения как высшего проявления добродетели. Но страшнее всего было то, что я сам накликал эту беду. В эту ночь я снова поверил в Бога: у него было лицо моего отца, и я плакал от ненависти к его всемогуществу.
Позднее я пришел к выводу, что жалость – а может быть, и восхищение – должен был бы вызывать тогда мой отец, уверенный, что я сам смогу осудить себя и найти выход из Болота Уныния291. Думаю, миссис Рид изложила отцу события достаточно дипломатично, не обвиняя нас ни в чем, кроме одного-двух свиданий тайком, одного-двух поцелуев украдкой. То ли она догадалась обо всем, глядя на Нэнси, то ли Билл Хэннакотт ухитрился наябедничать ей на нас – этого я так никогда и не узнал. Но если бы обвинения оказались более серьезными, отец не счел бы возможным для себя оставить дело без последствий. Я полагаю, он прекрасно знал, что делает, не предложив мне ничего в утешение, так подчеркнуто не спросив меня – ни тогда, ни позже, – что я чувствую к Нэнси: при всех его недостатках, садистом он вовсе не был. Подозреваю, что всякое плотское влечение он считал чем-то вроде детских шалостей, из которых вырастаешь, как из детского платья, по мере взросления. Надо отдать справедливость и ему, и тетушке Милли, с которой он, очевидно, поговорил в тот же вечер (она не выказала никакого удивления по поводу неожиданного прекращения моей работы на ферме): они оба всячески старались не замечать моей угрюмой подавленности и как-то вывести меня из этого состояния.
Пару раз я пробирался в Торнкум – понаблюдать тайком за долиной и фермой из окрестного леса, но никаких признаков Нэнси так и не заметил.
В воскресенье, сразу после ужасного запрета, в церкви был один лишь старый мистер Рид. Я ушел домой сразу же после окончания службы: боялся, что вся деревня уже знает (да так оно, вероятно, вскоре и случилось: Билл Хэннакотт не мог не постараться, а на чужой роток не накинешь платок). Я мечтал получить от Нэнси письмо, но писем не было… или, во всяком случае, мне не позволено было их увидеть. Единственным утешением по возвращении в школу была надежда, что она напишет мне туда, как я когда-то ей предложил. Но ведь сам я боялся писать ей на ферму, боялся, что письмо перехватят; глупо было ожидать, что ее не преследуют те же опасения. Писем не было.