— Годы не дошли, — шутит Додон, — лысина на голове пробивается, а живу попрежнему без всяких видов на жительство. Сегодня здесь, завтра там, — кто и где мне лоб брить будет? Знаешь, как в песне поётся: есть у птицы гнездо, у волчицы — дети, у Додона — ничего, он один на свете… Меня никто в солдаты не зовёт, а мне совесть не позволяет на убой напрашиваться, авось без меня обойдутся.

— Отчаянная головушка, — говорит Михайла и пытливо смотрит на Афоньку, на его обветренное, мускулистое лицо с хитрыми глазами. — Так чем же ты живёшь? Лёгким промыслом или сапожным ремеслом занимаешься?

— Живу — не маюсь, воровством не занимаюсь, — скороговоркой отвечает Додон, ничуть не обижаясь на то, что Михайла, спрашивая его, под «лёгким промыслом» именно подразумевает воровство. — С лёгкой руки твоего покойного брата из меня выкроился неплохой сапожник. Хожу по разным волостям, где есть кожа — шью сапоги, где нет кожи — берусь из тряпок туфельки девкам шить, а из старого бобрика или драпа я такие боты делаю, что тебе и во сне не приснятся.

— Так вот почему ты такой баской да нарядный! — догадывается Михайла и предлагает Додону раздеться и остаться ночевать.

Афоня остаётся на ночлег. Вечером он присматривается к Михайловой работе и усмехается: Михайла шьёт тихо и неказисто. Терёшина работа Додону нравится, но Терёша пока умеет только строчить задники и тачать швы на голенищах. Михайла нарочно не обучает его ничему больше и не даёт самостоятельного шитья: как бы Терёша не обучился и не ушёл от него к другому хозяину в погоне за заработком.

— Сколько же ты Терёшке за тачку и строчку платишь?

— Смешно довольно! За что тут платить, — отвечает Михайла, — условие такое было: взял я его под опеку шестилетним, прибавь шесть лет опеки — стало двенадцать, да за опеку он должен отрабатывать шесть лет. И выходит — когда ему исполнится восемнадцать, тогда только он будет у меня на жалованье.

— Охо-хо! Ну и дядька! Ну и скряга! — возмущается Додон. — Это тебе не стыдно, Михайло, родного племяша так грабить?

— Ну, ты не поджучивай! Я по закону, по приговору общества, — сам, наверное, помнишь, как дело было?

— Откуда мне обо всём помнить?

Терёша, потупив глаза, ковыряет шилом голенище и принимает близко к сердцу сочувствие Додона. Подобные речи он не раз слышал и от Алёхи Турки и, тем не менее, пока побаивался уйти от Михайлы, не решаясь встать на самостоятельный путь. С каждым днём накапливается в нём неприязнь к хозяину. Он понимает, что и Клавдя и Фрося смотрят на него уже не как на бедного сироту-родственника, а как на батрачонка, который должен, не разгибая спины, работать и ничего себе за это не требовать. Часто даже в воскресные дни он работает, не отдыхая. Заказов на обувь вдоволь, и сидеть за верстаком Терёше приходится по шестнадцати часов в сутки. Невтерпёж хочется спать. Терёша зевает и от переутомления еле-еле держится, чтобы не свалиться с низенькой липки, обитой старой кожей. Иногда, чтобы отогнать от своего подмастерья дремоту, хозяин для бодрости вытягивает его шпандырем вдоль спины. Терёша резко вздрагивает, привскакивает на месте и снова, нахмуренный, принимается за дело. Сам Михайла вечерами сидит терпеливо, работает без надсады, потому что днём, после обеда, он всегда забирается на полати и спит часа три ради сбережения своего здоровья…

Разговор Додона хозяину не по душе. Насупившись, Михайла молчит весь вечер. Молчит и Додон. Наблюдая за Терёшей, он видит, что ему живётся у Михайлы несладко. Но чем и как ему помочь в этом? Не пожить ли у Михайлы, не поработать ли на скрягу по найму, а потом уговорить Терёшу и уйти с ним в люди, чтобы жить и работать им вдвоём — вольготней, веселей? Так он и решает.

На другой день Додон разговаривает с Михайлой насчёт работы.

Михайла достаёт из-за иконы замазанные, дёгтем счёты, брякает костяшками, прикладывает в уме и предлагает свои условия.

— Что ж, если мастеришь сносно, так вот моя цена — триста рублей в год, харчи готовые за одним столом со мной.

Додон, усмехнувшись, отвечает Михайле:

— По-твоему, я дурак и ничего не понимаю? Напрасно так обо мне думаешь. В теперешнее военное время, когда деньги дешевеют с каждым днём, разве можно продавать себя ни за что? Ведь на триста рублей, вспомяни меня, через год можно будет справить не больше, как одну пару сапог.

— А твой запрос? — спрашивает Михайла, откладывая в угол счёты.

— Я без запроса: не за триста, не на год, а совсем наоборот. Расчёт попарно. За шитьё детской и женской обуви — по десяти фунтов ржи с пары, с мужских сапог — пятнадцать фунтов. Харчи твои, а воля моя: хочу — работаю, хочу — гуляю.

— Куда же тебе хлеба столько?

— Сам всего не съем, скоплю и тебе же продам по той цене, какая будет.

Долго Михайла торгуется и решает, что если он с заказчиков будет брать тоже хлебом за работу да раза в два больше, чем просит с него Додон, значит есть смысл его нанять.

Так и договорились, как сказал Афоня, с небольшой лишь уступочкой — в прогульные дни работнику харчеваться за свой счёт.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже