Потом они ели гречневую кашу. Бабаня — почти лежа, а Сашка с учителем — сидя на стульях с тарелками в руках. Самогонный перегар и тонкий запах гречневой каши все же сделали свое дело и «утащили» меня лет на пятьдесят назад, в далекую Сибирь, в какую-то теплушку, которая много дней никуда не ехала.
«По диким степям Забайкалья, где золото роют в горах, бродя-я-яга, судьбу проклиная…». Кстати, я уже давно заметил, что в прошлое меня чаще всего возвращают запахи. Запах самогона и перегара — особенно.
Перед уходом Ленька обнял своего «ученика». Не знаю, откуда это у меня — но я ужасно не люблю видеть, как обнимаются мужики. Другое дело, когда они бьют друг другу морды — это красиво, это интересно, в этом есть завязка и развязка. А здесь — один пьяный и в возрасте, другой молодой, но с бородой. Пьяный лезет целоваться, молодой — стесняется. Пожали бы друг другу руки, чтобы в соседней комнате было слышно, как хрустят пальцы, — это было бы красиво.
Оторвавшись от тела ученика, Ленька сказал:
— Ты это, дурака валять брось, сними бороду и ложись спать, а в понедельник поедешь с мужиками церковь делать. Мозги на плечах есть, руки висят правильно, и потом — целый месяц будешь ближе к Богу. Понимай, зачтется когда-нибудь. Тридцатирублевым работать будешь. Тридцать рублей в день — состояние. Я бы и сам — ближе к Богу, но начальник, бермундей, отпуск не дает. И к тому же — высота-а-а. И не думай, что я пьян. Утром в десять у тебя как штык. Будь здоров, профессор.
К ночи небо заволокло тучами, они «прокалывались» макушками деревьев, и лил дождь, и связывал между собой небо и землю — именно такой я запомнил эту ночь.
Сашка так и не снял свою бороду. Он лежал на железной кровати, заложив руки за голову, и о чем-то думал. А рядом, только за стеной, лежала старушка и тихонько стонала. Баба Аня, бабаня, баба-ягусенька — как только он ее не называл!
Несколько часов он пролежал с открытыми глазами. Наверное, в эту ночь в его сонной голове уже начали рождаться какие-то свои мысли о времени и о пространстве.
Потом он поднялся и пошел в бабкину комнату проверить, не умерла ли старушка. За окном по-прежнему лил дождь.
— Бабань, ты еще здесь?
Включил свет — из-под одеяла были видны только выцветшие глаза и прядь волос. Бабуля удивленно смотрела на капли, летящие с потолка и разбивающиеся об пол. Смотрела так, как будто и в темноте видела их.
— Ба-а, бабань!
— О боже! Ты мне дашь спокойно умереть или нет?
— Не дам.
— Ну и дурак! А послушай-ка, задушил бы меня, что ли. Надоело как, если б кто знал! Нормальные люди давно уже все сдохли, а тут мучаюсь сколько лет, как проклятая. Еще ты с этой бородой на мою голову. Мозгов нет. Боже, боже, это ж нужно было до такого додуматься — четырех молодых царевен и царевича, ровесников моих, давно в землю положил, а меня, четырех мужей пережившую, крутишь-вертишь по белу свету. Зачем?
— Ба, ты с кем, сама с собой?
— Сгинь! Бороду сними, потом придешь со мной разговаривать, сбрей, если не снимается. Дурак, совсем дурак. Как козлик молодой, из сарая после зимы выпущенный, ходишь, удивляешься всему. Я уже вижу, сколько рогов тебе бабы навешают. Если водку пить не научишься, к сорока годам висеть тебе на веревке или в дурдоме сидеть. У нас в родне все мужики светлые головы имели, а где они сейчас, где? Одна я букашкой по этой земле ползаю. Ты если бы нормальным мужиком был, сейчас бы пошел стаканчик с «сорока дней» хряпнул, гармонь взял бы, в своей комнате вальсы с полонезом играл бы, играл. Я бы через стеночку слушала, слушала — смотришь, и померла б незаметно. И пока не поздно, что сказать хочу: тебе срочным образом нужно хоть какую-нибудь девку найти. Здоровье-то, видишь, как из тебя прет, сибирская кровушка играет как. Сила должна вырываться куда-то, а не ходить в организме по кругу, понимаешь. Не к добру это. Однолюбы в конечном итоге дураки все и помирают рано. И какого черта я тебя учу, сама одной ногой там. Через день-два с Богом на «ты» разговаривать буду. А может, и не буду. Да и какой интерес ему, тридцатитрехлетнему еврею, с русской старухой разговаривать… И вообще, нет никакого того света, сть сорок дней после смерти — и все. Наши души могут жить без наших тел еще сорок дней, по инерции, можно сказать. Но они никуда не попадают дальше того, что мы видели или что придумали. Придумаю себе Бога, ворота… зеленые… в рай. Цветочки — одуванчики, предков, которых никогда не видела. Встречусь с ними, с бывшими ухажерами встречусь — и все, и во тьму… Они-то, может быть, уже встречались со мной, только я этого, ой, не знаю.
Сашка сидел возле меня, под стеной, положив голову на колени.
— Наверное, маму вспомнил, — подумал я.
И мне почему-то захотелось поплакать. Мне стало жалко себя — у нормальных людей есть эти «сорок дней», а у меня нет. А я, может быть, тоже хотел бы с кем-нибудь встретиться. А может, мое пребывание здесь — это тоже каких-нибудь «сорок дней», только у меня время течет по-другому.
— Ну что же вы ревете, глупые, — шепнула старушка.
Я не понял, к кому она обращалась. К внуку на «вы»?