Вдруг она как подпрыгнет да крикнет — истошно, как от ножа. Ну, тут я бросился на него, оттолкнул. A он только улыбается.
— Вот и все, голубушка, — смеется, — легче?
— Ты что себе позволяешь, шкура? — на него рычу.
Опять будто не слышит.
— Ой, кажется, отпустило… — тут моя голос подала и привстала.
Улыбнулась, села, свесила ноги на пол, посмотрела на меня вопросительно: как так может быть, не обманываемся ли мы?
Я растерялся. А этот хмырь лыбится, будто знал наперед, что чудо такое сотворит.
— Даже не верится… — моя говорит и одевается тихонько.
Она ж, когда села, вся ему голая по пояс показалась, все титечки, на которые только мне можно смотреть, выказала. А хрен старый хоть бы что, глядит на нее, улыбается.
Я ей кофту-то толкаю, а она как завороженная, ничего не понимает.
— Не все сразу, еще два раза надо это повторить. Или хотя бы осмотреть, решительно так говорит этот наглец. Тут она наконец кофту-то накинула, прикрылась.
— Спасибо, — говорит, — дорогой вы мой. Будто на свет народилась, нет болей.
— Ну и слава богу, — отвечает.
Я растерялся, глупо смотрю то на нее — счастливую, то на этого, тоже счастливого, ничего понять не могу — неужели все, вылечилась?!
Улыбается… Надо же. Я и не видел, когда моя в последний раз и улыбалась. Да…
Ну, тут я к столу, вынимаю из портфеля батон хлеба белого, пару пачек чая и кусок хорошего окорока. Этот-то наконец отвернулся, пока она одевалась. Снял халат, руки помыл, ждет награды. Ну что же, положено.
ВОЛЯ. ПОМОРНИК
Меня-то, прости Господи, запах окорока более ошеломил, чем тело женское голое. А офицер, добрая душа, к столу приглашает.
— Это тебе, — добродушно уже говорит.
Поворачиваюсь я к столу, а там… окорок этот, один вид может до обморока довести. Стиснул я зубы до скрежета.
— Бери, бери. — Он меня подталкивает. — Одного я только в толк не возьму: чего ты официально по этой части не пошел? Это ж понятно: кто против течения, того и…
— Вера — вот главная сила, — говорю. — Она учит любить ближнего больше себя, совести учит, чистоте нравственной. Десять заповедей-то не наука родила ведь? Она без веры. Нет, наука безнравственна. — А сам хлебушек беру и на мясо гляжу.
ВОЛЯ. ЛЬВОВ
Мели, мели, думаю. Ладно, сегодня твой праздник. А то я б тебе за такие разговоры влепил недельку ШИЗО, ты бы у меня враз науку-то полюбил. А свою веру позабыл… с какой стороны к иконе подходить.
Наука у него плохая… Во что ж тогда верить, если не в науку? В книжки твои затрепанные… Христос, кесарь, Моисей. Мракобес хренов. Мало тебе дали, надо было еще за разврат цивилизации накинуть. Но еще не поздно… Садюга, вон как курочил жинку.
— Расписку беру назад, теперь она не нужна, — говорю и со стола расписочку ту беру и на мелкие кусочки да в урну.
Тут подошел я к телогрейке его, что на вешалке висела, дай, думаю, положу ему в карман мясо да буду заканчивать его треп. Из портфеля достал свертки и по карманам рассовываю фуфайчонки его. Но не лезет ничего в карман внутренний. Я туда руку сунул, вытаскиваю сверток газетный. Глянул на него, а лекарь аж побледнел в этот миг. Что такое? Разворачиваю. Твою мать… Анаша.
— Это что? — подскакиваю, ему сую под нос.
— Не порть сегодняшний день… — моя голос подала.
— А ты молчи! — я ей. — Тут наркотик, дура! Чье? — спрашиваю его, а он совсем белый, руки трясутся, сейчас обоссытся, гляди.
— Нашел… — лепечет.
— Отвечать! — Я его за шиворот хватаю, нагибаю к столу, мордой по полировке вожу. — Ну-ка, выйди, ты! — Я на свою кричу.
Выскочила. Теперь быстро ходит, пригодилось. Бросил его, он медленно осел, притих за столом, в пол глядя.
— Встать! — ему ору, а сам из угла в угол начал носиться — вот ситуация так ситуация.
Стоит, в глазах слезы, нос я ему разбил, хлюпает, вытирается. Жена тут вдруг заглядывает.
— Спасибо, — говорит, — вам еще раз большое… — и на меня смотрит жалобно.
Тут я чуть остыл.
— Ты хоть понимаешь, — говорю, — что я обязан посадить тебя сейчас в карцер на пятнадцать суток плюс шесть месяцев ПКТ. Но еще и отдать под суд, а это еще три года к твоему сроку. Если подтвердится, что твоя анаша…
Плачет.
Достал я из стола Уголовный кодекс.
— Читай! — тыкаю ему пальцем. — Читай, старый дурак, что ты натворил!
Не видит ничего, слезы у него ручьем.
— Ну что, блин, делать-то, вот ситуация! Так, — говорю, — значит, если сейчас ты скажешь, чье это, я оформляю как сообщение и ходатайствую о твоем досрочном освобождении. Понял, дубина?
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Пантелеймону казалось, что кто-то ударил его по голове: в ушах стоял шум, сквозь который изредка доносились едва различимые слова подполковника — о чем? О какой-то анаше… сроке… карцере…
ЗОНА. ПОМОРНИК
Боже, что я наделал, Боже…
Чего он мне предлагает? Лебедушкина предать?
Но он же спит рядом со мной, ест со мной рядом, живет под одним небом, мечтает о свободе, о Наташке своей… Значит, это наказание будет ему, о котором говорит офицер…
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Поднял он глаза на подполковника… что он кричит, не слышит. Страх все же переборол и говорит — внятно и звонко:
— Мне такая свобода не нужна…