Как не хотелось подходить, портить настроение в праздник, но что делать пришлось… Пошел к этим дебилам.
— Щас как врежу по зенкам! — кричал уже на кого-то Дробница.
— Ну-ка… прекрати! — негромко бросил я ему, хватая за рукав.
Он дернулся, всмотрелся, узнал.
— А-а, начальник… — усмехнулся недобро. — И здесь командуешь…
У меня аж глаз сразу задергался. Ну, зачем вот подошел…
— Так это же мент… — изумился его дружок. — Дай-ка я ему врежу!
— Ша, Паня! — оттолкнул его немощную руку Дробница, ощерился. — Это мой друг… — покровительственно протянул он.
— Друг? — искренне удивился тот. — Сучья ж твоя морда! — захрипел совсем ничего не соображающий друганок его, замахнулся рукой уже непонятно на кого, но поскользнулся на льду и замер, недвижимый.
— Оклемается… — пнул приятеля Дробница и сам чуть при этом не упал.
— А ты? — брезгливо я его спрашиваю.
— А че я? Я нормальный! Праздник Великого Октября справляю… Праздник революции! Кто был никем — тот стал всем! — В грудь себя ударил и все-таки рухнул. Лежит.
Ну, что делать, пришлось мне дегенерата поднимать… Да волочь потом очередной подарочек матери. Она, инвалид с отмороженными ногами, кормит на свою пенсию и одевает сынка…
Дотащил до дома, спросил у соседей, где живет, затащил на третий этаж, он к тому времени совсем ногами не переступал.
Мать открыла, заохала, запричитала. А идиот ее сразу как отрезвел.
— Маманя, — кричит, — гость у нас, накрывай стол! За деда-революционера жахнем по стопарю… Он Перекоп брал! Красный командир! Во, хипиш был! На коне скакал!
— Может, чайку с морозца? — Мать спрашивает.
— Не обижай, начальник! Какой чаек, мать! Бутылку давай! Праздник, не обижай! Давай сгоняй в магазин!
В такие ситуации я не попадал уже много лет и кожей прямо ощущаю нелепость своего положения. Что, рассказывать матери, что я с ним не выпивал, объясняться? Но вижу — она темная лицом, исплаканная, не спала, видимо, ночь из-за подонка этого.
— Ну-ка, замолчи! — Я его схватил да треснул, посадил на диван. — Молчи! кулак под нос сунул. Он ничего не понял, но замолк. А она, бедная, оправдывается:
— Время одиннадцати нет, сынок, в магазине еще не дают. Да и денег, сыночка, нет уже, ты же вчера последние забрал…
— Достану бабки! Не твоя печаль! — махнул рукой сынок любимый. — Неси!
— Еще слово, и я тебя сдаю в милицию, — в ухо ему кричу.
Вспомнил, что я слов на ветер не бросаю, глазенками лупает.
— В моем доме… в милицию, майор…
Мать заплакала.
— Не реви, мать, — он вдруг развеселился, — я с майором гулял, он меня угостил, и я теперь его должен угостить…
— Врать не надоело? — говорю. — Все, извините, — это уже матери. — А его я вам советую все ж в ЛТП определить, иначе толку не будет.
Она закивала, перекрестилась.
— Выпили бы чаю…
Я вздохнул, наконец сел.
Дробница уже храпел, широко открыв рот, на диване, в грязных сапогах. В квартире стоял отвратительный смрад кислого перегара и табака. И тут я увидел на стене с грязными и порванными обоями увеличенную фотографию лихого усача в буденовке.
— Что, правда… дед у него…
— Правда… в тридцать седьмом репрессировали папу… мать сюда приехала к нему. Его зарезали в вашей Зоне воры при сучьей войне…
НЕБО. ВОРОН
Люди, живущие сейчас подо мной, внизу, были лишены, конечно же, самого главного — возможности обратиться к Вседержителю. Никто из сидящих в Зоне уже не имел представления о том, что же такое причастие, исповедь, а ведь они хотя бы формально принадлежали к вере, что культивировалась на этой территории. Вера эта была истреблена, оболгана, и люди, гордо назвавшие себя атеистами, что значит — неверующими ни во что, стали куролесить на бесовский манер, вызывая в себе радость, а здесь, на Небе, — жалость…
А ведь совсем недавно предыдущий режим этой страны даже в тюрьмах строил церкви, и главная тюрьма Бутырка в Москве имела в центре этого печального заведения большой храм, где замаливали перед Небом грехи преступившие его законы…
Воинствующие бестолковцы умудрились разрушить духовную крепость людей, и неверие рождает теперь средь них такую ужасающую нищету духа, что не наблюдалась на этой земле уже многие века.
Выходя из Зоны, с окончательно там подорванными представлениями о морали и нравственных законах человеческого общежития, эти люди — бывшие зэки, чувствуют себя на воле будто звери на свободе. Им кажется, что свобода — это возможность безнаказанно творить любые деяния, за которыми последуют блага. И мечты их примитивны: бабы, бабки, тряпки. Да, существует за это наказание, но ведь можно и избежать его, надеются они, вон многие живут во лжи, и ничего, не попались пока.
Попался, не попался — эта игра, в которой они часто видят себя победителями, успокаивает их полностью, и никогда большинству даже в голову не приходит, что не суды-милиция-государство определят им в конце концов настоящую меру наказания за содеянное, но — Высший Суд, что не зависит от земных пристрастий (для чего миллионы таких, как я, пишут Картину Жизни?).
И наказание будет иное.
ВОЛЯ. МЕДВЕДЕВ