— Закуривайте, Васыл Ивановыч. — Брат Гоги важно закурил сам, оглядел внимательно кабинет, с опаской посмотрел на дверь и доверительно заговорил: Курите-курите, амэриканские, высший класс!
— Я к своим привык. — Закурил свой "Беломор".
— Васыл Ивановыч, дарагой, вот вам падарок от нашей семьи. — Он открыл большую сумку, которую майор вначале не заметил. — Чурчхэли, хурма дэтишкам, чача. Там за забором в машине два бочонка вина. Все вам… за доброе отношение к брату… он мне сказал, что могли наказать, пожалэли. Спасиба, дарагой!
— Спасибо, но у меня есть все свое, зарплаты хватает, уберите это. — Я почувствовал, что краснею от стыда.
— Нычего нэ жалко для дарагого человэка! Я назад нэ бэру! — темпераментно жестикулируя, горячо убеждал брат Гоги, не давая вставить мне слово. — Сдэлай доброе дэло! Помоги… мат наша болная, ждет сыночка… Друг другу поможэм… Я вам, вы нам. Пятьсот рублей даю, прямо сейчас! — И, видя недоверчивый мой взгляд, полез было в карман… но, заметив мою загадочную улыбку, заколебался на некоторое время и азартно выпалил: — Можна болше… пятьсот сейчас, тыща потом! А лэтом с семьей ждэм в гости… Все Сочи для вас бэсплатно!
— Мало!
— Полторы тыщи! — Не моргнув глазом повысил ставку Гагарадзе и вперился в меня заплывшими глазками. — Больше нэ могу! Это ведь поселэние, а не помилование. За выход брата по чистой нэ пожалэю по тысяче за год!
— Семь с половиной лет дороже "Жигулей" стоят, — холодно отчеканил я, дернув левой бровью.
Неожиданное подергивание брови поставило грузина в тупик, он недоуменно вылупил глаза и, что-то в уме подсчитав, хлопнул пухлой ладонью по столу, как отрубил:
— Две тыщи!
— Я вот Гоги скажу, как брат его дешево оценил, — усмехнулся я.
— Пять кусков! — разъярился Кацо.
— У Гоги на усадьбе триста деревьев мандаринов… годовой доход под сто тысяч, — начал я серьезную арифметику, — у вас, других братьев и сестер, этих деревьев наберется еще тысячи полторы корней… в общей сложности, только на мандаринах, ваша семья имеет в год полмиллиона рублей чистыми… и вы… за любимого брата, грея на его саде руки, жмотитесь какими-то пятью тысячами? Нехорошо… Гоги будет сердиться…
— Что хочэшь! — вяло прошептал обмякший торгаш.
— Миллион… налом, белый Гогин "Мерседес", один из его домов в вечное пользование. По рукам! — Я приподнялся, подавая ему здоровую руку, и тут не выдержал, засмеялся от души, при виде парализованного гостя с разинутым ртом… — Проваливай, проваливай вместе с сумкой и бочонками, а то привлеку за попытку дачи взятки… умора. Мне подмазку предлагать! Вы бы лучше не жгли попусту бензин сюда, а спросили в сухумской или иной другой тюрьме у любого вора, берет ли Мамочка взятки. Проваливай!
— Ты нэ бэрешь, другие бэрут! — вскочил разъяренный гость и вылетел из кабинета.
Через полчаса я случайно глянул в окно и увидел капитана Волкова, садящегося в машину с грузинскими номерами. "Волга" рванула с места в город…
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Со злополучного вечера, когда проснулись руки у лекаря, когда увидел он женскую спину и опять почуял власть способностей своих, когда пойман был жестокосердным начальником с чужой анашой, оказавшейся у него в кармане, преследовал Пантелеймона Лукича запах окорока, что проплыл мимо глаз, но так и остался им не распробованным. Вкусовая эта галлюцинация теперь следовала за ним неотступно, хоть плачь… Вот и сейчас… Плелся он в бригадном строю, отогревая телом промерзшую птюху хлеба, спрятанную под мышкой, а думал о нем коричнево-кровавом окороке, обрамленном желтовато-белым сальцом, и запах его, запах — смесь копчености и домашнего уюта, будоражил, заставлял непроизвольно втягивать ноздри и отдавался в желудке спазмом, болью, пустотой.
Так и приплелся в котельную — теплую свою каморку, где хорошо дышалось, несмотря на пыль, — здесь все, казалось, было пропитано забытым теплом воли. Войдя в нее, он понял, что сейчас здесь запах-преследователь сведет его с ума. Принял решение отвлечься, взял ломик да на улицу — рыть канаву для трубопровода.
И правда — забылось; окаменевшая земля давалась с трудом, до обеда пришлось долбать промерзший грунт, и за это время улетучился как-то сам собой мучивший запах…
Саднило зато подбородок — после визита ко Львову пришлось побрить его, а ведь до того разрешал подполковник в порядке исключения носить Поморнику маленькую бородку. Когда же на лекаря озлился, на другой день приказал через офицеров — сбрить. Вот и ходит теперь Лукич голый, бритый, униженный.
В обед, когда наполнял желудок баландой, вспомнил опять об окороке, но заставил себя повести дурацкий разговор с соседом, и — забылось. Съел все быстро и задумался, глядя на заиндевевшие окна — расплылся по ним орнамент изморози, напомнивший ему детство и тепло дома…
Будто сидит он, Паня, как звала его матушка, у окна… так же глядит на суровую картину за окном, а здесь, дома, — запах пирогов с черемухой, пахучие они, манящие. Мама зовет к столу, и он пьет молоко, откусывает пирог и смотрит, смотрит в ту неведомую жизнь, что простирается до горизонта за окном…