С утра на разводной площадке хозяйничал прапорщик Шакалов. Он постукивал о голенище деревянной дощечкой, и на легком апрельском морозце щелкала она звонко. Сами осужденные, дожидаясь своей очереди, стояли в строю, шеренгами по пять человек, бестолково подталкивая друг друга, травили анекдоты, смеялись и дурачились. Холода отступили, и людям хотелось жить и надеяться. Прибавлялись дни на воробьиный скок, но каждый скок этот отзывался в зэковской душе, она чуяла его.
Надо было убивать время, а убивать вот так, весело, было куда приятней, чем думать о своей горькой доле.
Человек везде остается человеком, я не согласен с рассуждениями нашего уважаемого Ворона, что наш род тупиковый. Даже свыкаясь с ужасной долей, он, человек, неожиданно спасается смехом в самых плачевных, казалось бы, условиях. И это не истерика, а здоровый смех — его лекарь, и нет здесь ничего необычного. Ко всему человек привыкает — к войне, эпидемиям, голоду и холоду и смертям. Сжимается душа и разжимается, и остается в конце концов он человеком. Оттого, что есть в нем частичка Божьего, уважаемый Ворон…
Напомни сейчас этим людям, где они находятся, они бы разом прекратили свой смех. Но духовито тянуло с ближайших полей тяжелым весенним волглым воздухом, и не выстоишь спокойно, он будоражит сознание свежими переменами. Зима — это Зона, от нее устаешь, как от долгих лет срока… и хочется, хочется освобождения от снега, холода, решеток, долгой тьмы…
У въездных ворот шеренги умолкали, здесь хозяйничал и усердствовал Шакалов. Считал стриженые головы и после каждого ответа похлопывал дощечкой по жирной своей ляжке, точно подстегивал себя, да так и выплясывал на месте, как застоявшийся жеребец, сходство с ним прибавляли струйки пара, что вырывались после каждой команды из ноздрей лихого старшего прапорщика.
Проходила бригада, и он вскидывал перед собой доску, помечая количество прошедших зэков, и вновь отмахивал доской. Командовал так, словно принимал парад и любовался войсками. При случае отпускал в адрес кого-нибудь залихватское командирское словцо:
— Ну шо-о, Скворчик, пригорюнився?
Или:
— Шагай, засранец!
Причем все это — с веселой улыбкой деревенского дурачка, и потому на грозного валета редко кто обижался всерьез.
ЗОНА. ВОЛКОВ
Пришли и пятились задом к вахте "ЗИЛы" с железными камерами вместо кузовов. Вокруг площадки выстроились автоматчики, в полушубочках и валеночках, лихие ребята, только дернись кто, пришьют сразу… Овчарка Дина стояла одна, но она четверых стоит, на лету беглеца разрывает, и они это знают.
Пятерочками они подходят, залазят в машины. Готово, на месте.
Я подал команду — проверить форму одежды. И засуетились прапорщики и сам Шакалов. Солдаты поправили шапки, застегнулись, а то это воинство как оборванцы выглядело…
Вот, подходит очередь бригады Дикушина, и Шакалов ищет бригадира глазами. Кричит:
— Где бригадир?
Те будто не слышат, перед собой смотрят. А дурной Квазимода, стоящий чуть впереди колонны, вдруг отвечает:
— Я бригадир!
— Тихо, ты! — рыкнул на него Шакалов. — Бригадир где, спрашиваю?
А эта сволочь по-наглому опять встревает:
— Я! — да уверенно так.
И тут вдруг вся шеренга на него стала показывать — он, он.
Смотрю, Шакалов скривился, будто касторки хлебнул, растерянно на меня оглянулся. Подошел я наконец, тоже ничего не пойму. Бунт?
— Чего базаришь? — говорю Квазимоде. — Язык без костей? В ПКТ опять захотел? Что за шуточки дурацкие?! — Это я уже всей колонне говорю.
Он усмехнулся и примолк. Тут шеренга зашумела.
— Тихо! Почему без бригадира? Где Дикушин?
— Здесь я! — выходит из строя Дикушин. — Никаких шуток, гражданин капитан. Воронцов — бригадир со вчерашнего дня.
Ничего не понимаю.
— А ты тогда кто? — спрашиваю.
— А меня переизбрали, — отвечает. — Вчера. Его назначили.
Гляжу на Квазимоду, тот перед собой смотрит, обиделся, видать. Киваю понятно.
— Воронцову — остаться, — говорю. — Остальным можно идти.
Стою, разглядываю его.
— Выслужился… — сплевываю. — Не забывает тебя твой Мамочка. Экспериментаторы, мля… Как бы боком он не вышел, ваш эксперимент…
— Общим собранием выбрали. Не ваша забота…
— Не моя, — подтверждаю. — Моя забота другая в отношении тебя, обезьяна. Бригадир ты там будешь или царь обезьяний, я, как и обещал, сделаю тебе такую жизнь, что о любой свободе ты здесь забудешь. Понял?
Смотрит, желваки ходят.
— И похороню я тебя здесь, Иван Воронцов. И никто не узнает, где могилка твоя… — Это я уже уходя пропел ему. Пусть не задается. Никто его не спасет, пусть это точно усвоит, ни Мамочка его любимый, ни власть, ни Бог.
Потому что Бога нет, а власть здесь — я.
ЗОНА. ВОРОНЦОВ
Ладно, посмотрим, кикимора в галифе. Все ерепенишься, а понимаешь — наша взяла, нет у тебя теперь служак, чтобы сопли вытирали.
Вся отрицаловка всегда хотела видеть меня бригадиром, верно?
Да. А что же теперь они за спиной хмыкают. Ястребов воняет, вижу, зубы скалит. Но ему же будет лучше оттого, что я на себя все хлопоты по деньгам, и его деньгам в том числе, возьму.
Значит, прав я.