… Потом, пытаясь вспомнить, что произошло, он так и не смог полностью восстановить произошедшее. Картинка была скупой: саднящая от отдачи ладонь с невесть как впрыгнувшим в нее наганом; грузное тело полковника в рассеивающемся пороховом дыме, падающее сверху; ломающиеся под навалившейся тушей неструганые перила трибуны. Тут же – удар о пыльную землю. Почему-то врезались в память фигуры офицеров, расстегивающие на бегу кобуры с оружием, и странное чувство освобождения и эйфория от надвигающегося собственного конца. Помнился воздух, сгустившийся, как холодец, надышаться которым не было никакой возможности, и неожиданно громкий женский голос, рвущий своей непреклонностью сжимающиеся, удавливающие кольца событий:
– Товарищи! Долой войну и самодержавие! Да здравствует социал-демократия! Да здравствует революция! Предлагаю выбрать командиром полка ротмистра Булатова! Ну, же… Кто за? Прошу поднять руки!
Стас смотрел на эту, как будто взлетевшую над землей красивую женщину с высоко поднятой рукой, на поникшего, будто побитого брата. На всколыхнувшийся солдатский строй и лес поднимающихся рук, на небо, которое в самый последний момент отказалось растворить в своей бирюзе его грешную душу, и думал: «Вот как повернулось. За краем, оказывается, новый мир. Новая жизнь. Новый я».
– Полк! Равняйсь! Смирно! Слушай мою команду!
Глава четвертая
Затмение
(1918)
Холодно. Мороз проникал в каждую пору тела, мышцы дрожали мелко-мелко, пытаясь хоть как-то выработать благословенное тепло и отдать насквозь промерзшему организму. Ганна куталась в дырявую конскую попону, найденную под стрехой сарая, но толку от заиндевевшей тряпки было немного. Прижимала к себе пылающего жаром Владика, сходя с ума от того, что не может согреть провалившегося в лихорадку ребенка.
«Сейчас бы в дом. Вон он, рядом, перейди двор, и мы там – возле родной теплой печи. Отец смеялся: «Положил всем печам печку, в четыре обвода, жара еще и нашим внукам хватит. Залезай, Ганка, – твое с Мишкой место, козырное, полати, самое тепло там живет». И точно, стоит печь десятилетия и после его смерти, хоть бы что ей треклятой. Ни трещины, ни сколов. Немцы нарадоваться не могут. «Гуд, зеер гуд». Сволочи. Принесла нелегкая. Тяжкий выдался восемнадцатый год. Из родного дома выгнали.
Ну как выгнали? Сама ушла. Попробуй не уйди, когда семеро мужиков в трех комнатах. Так и норовят под юбку залезть. Сказала офицерику ихнему: «Не уймутся твои, спалю ночью всех к чертям собачьим. Пусть сами себе полы моют потом. На том свете». Как он их чихвостил на языке своем собачьем! Любо-дорого было смотреть. Дал разнос. Дисциплина у них. Слава Богу, поутихли, озабоченные. Только что с того? Новая беда. Только укачала Влада, глядь, а господин унтер-офицер прется в выделенный закуток с шоколадкой и шнапсом. Схватила сыночка, и ходу. Лучше уж в сарае, чем быть чужой подстилкой.
Они ж под осень войском зашли. Оккупация. Тепло еще в сарае было, черт с ней с этой хатой.