К исходу второго дня пришёл дохтур, и всё так же бесцеремонно осмотрел меня, заглядывая в глаза и веля следить за пальцами. Под конец я постоял босой на ватных ногах с вытянутыми руками, и потыкал себя пальцами в кончик носа. На этом осмотр и закончился.
— Оно бы полежать тебе ещё пару дней, — поддерживая меня слева, деловито рассуждал один из ровесников, пока мы медленно тащилися в общие спальни, — да Карл Вильгельмович не любит бездельников, так што не обессудь.
— Строгий, — пропыхтел тот, што справа. — Да осторожней ступай, чорт хромоногий!
В общей спальне оказалось чуть не тридцать кроватей, поставленных близко одна к другой. Меня уложили на ветхие сырые тряпки, пропахшие сыростью и мочой так, што и не отстирать, и удалились, переговариваясь о своём.
Повернув голову на бок, заметил выползающую из швов платяную вошь[62], а почти тут же и её товарок.
— «Это вам не Рио-де-Жанейро», — мелькнула мысль, и што странно – понятная. Какие-то картинки, образы и даже немного знаний, што же ето такое.
Мысли в голове ворочались вяло, медленно, но што удивительно – очень ясно. Ранее-то как? Начну думать лишку о всяко-разном из прошлой жизни, так сразу и голова болит. Картинки там из снов сколько угодны мог мысленно рассматривать да обдумывать, а што больше – хренушки. Сразу будто гвозди в голову вбивают!
Теперя же болит и болит – не сильнее, но и не слабее. Крепко болит, чего уж там – растрясли, как дохтур сказал. Што я в дерево башкой влупился с помощью околоточного, оно ишшо полбеды. Дали б мне отлежаться хоть несколько часов, или несли б нормально, то оно бы и ничево, вставать бы уже мог нормально.
А так то с плеча на плечо перекидывали, то идти заставить пыталися. Вот оно и тово, осложнения.
В голову лезет всяко-разное из прошлой жизни. Обрывочно, как и раньше, но обрывочков больше, да и сами они тово, посерьёзней. В иное время я бы ух! Зацепился бы, да как начал бы все эти обрывочки в единый клубочек! А сейчас хочется, но как бы и тово, есть другие приоритеты.
Околоточный етот никак из головы не идёт – ну не по чину ему бегать за мной, не по чину! Вольдемар с тётушкой, оно конечно и да, но самому-то зачем? Сошку мелкую послать, а самому с тётушкой етой паскудной разговоры светские вести, меня дожидаючись.
Значица, деньги? А што ж ишшо-то?! Услыхал небось, сколько я наторговал, да ажиотаж дачников, вот и тово, стойку сделал, как пёс охотничий. Деньги, да мож идею каку-никаку вытащить из меня, тоже денежную. Ето мне с ветролётов только и тово, што сам за раз наторгую, а потом всё! А господа, они на фабриках всяко-разное могут, да законы туды-сюды вертеть, как им надобно. Небось не четыреста рубликов наторговал бы!
А так бы зачем в воспитательный дом-то? Если я преступник, то извольте к тюремщикам, а там суд и всё такое прочее. Если нет, то пошто хватать?
Што-то внутри меня ажно вскинулось – дескать, ето твой шанс! Суд, общественность! Вскинулось, да и затухло. Какой суд, кака-така общественность? Смешно.
Полицейские, они тово, с законом «вась-вась», и «вошь-питательный дом» тоже тово. Наслушался на Хитровке всяко-разного об употреблениях во зло, и ни-че-во! Ничево ни полицейским, ни… кто там воспитательными домами заведует? Шито-крыто, короче. Даже если и што всплывёт, то пальчиком так погрозят, и всё на етом.
Бежать бы отсюдова, если по-хорошему, и чем быстрее, тем лучшее. Ан хренушки, не то у меня состояние, штобы бегать. Я так думаю, не шибко-то много было бы етих, вошь-питанников, если бы сбежать легко оказалося. А воспитанников мало, то и финансирования тож, знацица.
Пока думал, комнату отпёрли и вошли мои давешние поводыри под приглядом взрослого дядьки совершенно унтерского вида, с паскудной рожей завзятого мордобойцы. У етого не то што не забалуешь, а и летать будешь! От тумаков.
— Пойдём, што ли, — грубовато сказал один из ровесников. — В столовую тебя спустим. Выписал раз из больницы Карл Вильгельмович тебя, то и всё, а в спальни еду таскать не велено.
До столовой не близко – ажно употел, пока шёл, пусть и с помощью. Путь не близкий и такой, што вот ей-ей – как в тюрьме нахожуся. Колидоры краской шаровой покрашены, доски тож. Свет через оконца есть, да и тот какой-то шаровой, металлом и тюрьмой отдаёт. И пахнет нехорошо так – гнилью, сцаниной, плохой едой и почему-то пылью, хотя и чисто вполне.
И народу, ну никаво! Только дядька за нами идёт, унтерский, да пору раз раз таких же дядек встретили. Страшно малость даже, без людей-то. Колидоры-то ого! Громадный дом, а народу никого, так што всяко-разное в голову лезть начало.
А в столовой ничево, много народу, и почитай все – лет етак от семи и до двенадцати. Много, страсть! Большая столовая-то, одни столы в полутьме виднеются, да народ за ними.
Поставили меня провожатые у скамьи, сжали по бокам – тесно стоим-то, бок в бок упирается. Выставили на столы кастрюли здоровенные, и кто-то из взрослых скомандовал:
— На молитву!
Ткнули меня в бока, штоб не стоял молча, и ну начитывать!