Но в двух больших палатах не было и тени Себастьяно Кваранты. Тури Саннаси облапошил ее, как и следовало ожидать, а эта свинья-комендант наверняка знал все заранее. По крайней мере, Бастьяно был далеко от этого мерзкого места, и можно было надеяться, что он до сих пор путешествует по Италии – во рту стебелек травы, в нагрудном кармане губная гармошка.
– Возможно, я ошиблась, – сказала Роза монахине, когда они вошли в третью палату.
В отличие от остальных палат, где воздух был спертым, здесь дул теплый ветерок из двух больших окон, выходивших на площадь Сан-Квирино, лежавшую к северу от больницы, ближе к горе. Здесь находилось вдвое больше солдат, чем в других палатах, и тем не менее не было слышно ни единого вздоха: мужчины лежали молча и тихо, словно уже попали в чистилище, так что хватало одной монахини на каждые четыре койки. Если бы Себастьяно Кваранта отвернулся, Роза прошла бы мимо, не узнав его. Если бы она не встретилась с ним взглядом, а лишь скользнула глазами по потрепанной простыне и пожелтевшему стакану на прикроватной тумбочке, то просто пожалела бы бедного солдата и пошла бы дальше. Но жеребячьи глаза Себастьяно взглянули на Розу, как раз когда она начинала радоваться, что он свободен.
Поэтому ей пришлось остановиться.
Поначалу она видела лишь мумию – кожа да кости, лицо изборождено шишками и порезами, среди которых видны следы чего-то похуже, чем побои. Разбитая и отвратительно зашитая губа застыла в вечной гримасе боли, как у человека, который еще не умер, но страстно этого желает. Глаза были похожи на глаза лошади, которую бросили в канаве, потому что ни у кого не хватило духу ее пристрелить.
Роза подошла к раскладушке.
– Кваранта, это ты?
Она села на стул, который указала монахиня, рядом с койкой изможденного мужчины, но тот, казалось, ничего не слышал. Даже то ухо, которое у него осталось, похоже, было повреждено, насколько удавалось рассмотреть под редкими седыми лохмами, которые когда-то были блестящими и черными. А может, он ничего и не видел – его глаза, единственное, что выделялось в этом теле, смотрели прямо перед собой без всякого выражения.
Роза наклонилась к мужчине, укрывшемуся под кучей тряпья.
– Себастьяно Кваранта. Я твоя жена. Ты меня слышишь?
Голос ее был твердым, как у диктора на радио.
Мужчина перевел на нее взгляд, и она набралась смелости.
– Это я, Бастьяно, я – Роза.
Себастьяно Кваранта – или то, что от него осталось, – поднял правую руку. На ней не хватало двух пальцев, указательного и среднего, а на левой вместо безымянного остался лишь обрубок.
– Моя мать умерла, синьора. Вы перепутали. Вы зря тратите мое время, я завтра еду домой, и мне еще нужно собрать вещи. Поищите своего сына в другой палате, оставьте меня в покое.
Роза слушала эти бессвязные речи, как слово Божье, впитывая каждый вдох и следя за каждым движением губ, пока Бастьяно не повернулся к монахине, продолжая смотреть перед собой.
– Моя губная гармошка, вы нашли ее?
– Пока что нет, ищем.
– Если бы здесь была моя жена, она бы уже давно принесла ее.
Он вытянулся на спине, положив безухую сторону головы на подушку. Себастьяно Кваранта никогда не лежал на этой койке. И уж точно его не было там сейчас.
Роза вздернула нос.
– Это не он. Я ошиблась.
Монахиня, которая, возможно, видела подобные сцены уже тысячу раз – или только вчера, или час назад, – закрыла рот. И больше не произнесла ни слова.
Никто в Сан-Квирино не увидел, как Розу стошнило. Пройдя насквозь всю деревню, она, крепко сжимая руками живот, дошла до обочины пустынной дороги, по которой ездили телеги, и лишь там дала себе волю; от рвоты глаза наполнились едкими слезами.
На закате, когда небо стало оранжево-синим, Роза поднялась в комнаты на верхнем этаже харчевни, где жила с детьми. Они еще не спали, сами поужинали. Никто не спрашивал, где она была.
– Мама, ты не хочешь есть? – спросил Нандо.
– Нет, я хочу только спать. Погасите свет и ложитесь.
Но она знала, что они и без ее указаний сделали бы все правильно.
Эта ночь была самой длинной в жизни Розы.