До того как поселиться в общежитии, я поменяла несколько мест жительства. По окончании училища нам сначала давали не диплом, а справку о его окончании. С ней мы должны были устроиться на работу согласно распределению, отработать какое-то время, после чего нам уже выдавали диплом. Это делалось для того, чтобы мы, сразу получив диплом, не увильнули бы от распределения. У меня была временная прописка, и ясно, что с ней на работу бы не приняли. Стало быть, и диплома я бы не получила. Нужна была постоянная московская или подмосковная прописка, иначе два с половиной года учёбы псу под хвост. В студии меня заверили:

– Не волнуйся, выдадим тебя фиктивно замуж. Не впервой.

Выйти замуж означало прописаться на жилплощади мужа. Стали перебирать варианты. Сначала предложил себя в мужья Витя Сидоров, но воспротивилась его мать, с которой он жил в небольшой комнате в коммунальной квартире. Побоялась, что я могу оттяпать метры от их комнатёнки. Её можно было понять – всякое случалось! (Я уже писала о том, как опрометчивое замужество лишило Матрёнину соседку половины жилплощади.) Алик, младший брат Льва Потулова, тоже был согласен. Но Лев уже был фиктивно женат на Люде Томиной, а два фиктивных брака в семье – явный перебор. Вряд ли родители согласились бы. Предложил себя в фиктивные мужья Игорь Иванов, но у него с Сашей Ершовой был роман, они собирались пожениться, и понятно, что впереди у меня маячил скорый развод. Саша, кстати, не возражала против того, чтобы Игорь на время стал моим фиктивным мужем. Более того, варианты моего замужества мы обсуждали втроем – Саша, Игорь и я – на квартире у Ершовых. Оставался Юра Володин, который тоже настойчиво предлагал себя в мужья. Меня этот вариант устраивал меньше всего, потому что Юра более двух лет был в меня влюблён. У него был непростой характер, ревнивый, обидчивый. Когда ревновал, то смотрел на меня таким испепеляющим взглядом, что у меня мурашки по коже бежали. Соглашаясь на брак на условиях фиктивности, я понимала, что всё-таки даю Юре какую-то надежду на то, что со временем брак станет настоящим. Думаю, он надеялся. Наше бракосочетание было скромным, будничным, хотя оба мы волновались. Я опасалась, что Юра начнёт качать супружеские права. Мы пробыли в браке пять лет. Он меня иногда провожал, ревновал, но, к его чести, никогда не принуждал к исполнению супружеского долга. Так что Юре я благодарна всю жизнь!

Жизнь Юры никак нельзя было назвать лёгкой. Платил алименты на двух детей. Жил в коммуналке в одной комнате с матерью и сумасшедшим старшим братом, который после тяжёлого фронтового ранения и контузии тронулся умом, вообразив себя конструктором секретного оружия. У него была мания преследования. От воображаемых похитителей секретов он прятал портфель с бумагами, а в моменты обострения бросался на Юру с топором. Вызывали скорую психиатрическую помощь и на время помещали его в психиатрическую больницу. Позднее моя прописка в этой же комнате в какой-то степени способствовала получению однокомнатной квартиры для матери и брата, что значительно облегчило Юре жизнь, а мне – угрызения совести.

Я выписалась от Матрёны, прописалась постоянно у Володина и по распределению устроилась на работу в аптеку психиатрической больницы имени П.П. Кащенко, продолжая жить у тёти Моти. И спокойно жила ещё два месяца, пока её родственницу каким-то ветром ни занесло в ЖЭК. Там сотрудница поинтересовалась:

– Как там тётя Мотя, ведь её жиличка-то замуж вышла?

– ?!?!?!

Потрясённая родственница, знавшая, что я по-прежнему живу у Моти, принесла ей эту весть, та – Акилине, которая, найдя конверт с адресом моих родителей, сообщила им этот вопиющий факт. Родителям я ничего не писала о своих житейских проблемах и о том, как их собираюсь решать. Помочь они ничем не могли. Мой способ решения проблемы с пропиской они бы не одобрили. У них были свои устоявшиеся представления о замужестве, не совпадающие в данной ситуации с моими. Зачем было волновать их попусту? Собственно, о том, что квартира в курсе моего замужества, я поняла только из письма родителей, а по их реакции то, что Акилина, по-видимому, не поскупилась на краски, расписывая моё поведение. Я бросилась к ней:

– Какое ваше дело?! Зачем написали родителям? Что вы лезете в мою жизнь!

– Я твоим родителям обещала за тобой присматривать! Ты бог знает что вытворяешь, а мы молчи?! И правильно сделала, что написала! Пусть знают!

– Да уж, видно, такого понаписали, что родители с ума сходят!

– Ну хорошо, вышла ты замуж, а где муж? Где?

– Муж есть, но у него я пока жить не могу – условия не позволяют.

То ли по собственной глупости, то ли науськанная Акилиной, Матрёна объявила мне:

– Отдавай ключ от квартиры! Не хочу, чтобы мою дверь знали мужчины!

Какие мужчины?! Меня ребята провожали не дальше подъезда! Без ключа жить было невозможно: возвращалась поздно, надо звонить в дверь, будить всю квартиру, ну и так далее… Надо было съезжать от Моти. Сразу угол найти я не смогла, и мне предложили кров братья Потуловы. За мной на такси приехал Игорь Иванов. Я с упакованными вещами ждала его в комнате. Сгорая от любопытства, в комнате сидели обе старухи. Когда вошёл Игорь, Акилина, указывая на него глазами, спросила:

– Это муж?

– Нет, не муж.

– Муж! Муж! Видно, что муж.

Заулыбались: Игорь понравился.

– Давай выкуп! – пристала к нему Акилина, загородив выход. Тот с каменной физиономией отодвинул её чемоданами и вышел. Я за ним. Так закончилось мое житьё у тёти Моти.

Прошло несколько лет. Как-то, оказавшись в вестибюле метро «Автозаводская», в театральной кассе я увидела Полину Абрамовну – обитательницу той же квартиры. Она и поведала о печальной судьбе Моти. Вскоре после моего отъезда у той объявилась племянница. Неизвестно, мнимая или настоящая, – молодая женщина. Обаяла Мотю, оформила над ней опекунство, прописалась в её комнате, а вскоре привела туда мужчину. То ли мужа, то ли сожителя. Моте такой поворот событий не понравился, и она стала выступать в свойственной ей манере. Опекунша не колеблясь спровадила Мотю в дом престарелых, где та через месяц умерла. Я съехала от Моти в апреле, а в сентябре её уже не стало. Всего и дел-то, чтобы навсегда успокоить Мотю, оказалось на полгода. Живи я у неё, вероятно, протянула бы дольше.

Братья Потуловы, Лев и Алик, к которым я переехала, жили в Сокольниках, недалеко от метро «Сокольники». Сокольнические улицы были засажены вековыми липами, запахом которых в пору их цветения благоухали Сокольники. В те годы ещё сохранялась старая застройка Сокольнических улиц деревянными двухэтажными домами. В одном из таких домов на втором этаже в коммунальной квартире жили Потуловы. Моя мама почему-то всегда называла их Притуловыми. Видимо, оговорка по Фрейду. Я и правда притулилась к этой семье. У братьев были родители, у которых в тот момент брак трещал по швам, и они были накануне развода. Им обоим было примерно лет пятьдесят или чуть больше. Мама, Тамара Николаевна, живая и остроумная женщина, приняла меня как дочь, замечательно ко мне относилась. Как звали отца братьев, мрачного, неразговорчивого человека, я не помню. Он ни с кем не разговаривал. Что уж говорить обо мне – смотрел на меня зверем. В родительском противостоянии сыновья приняли сторону матери и открыто её демонстрировали. Льву было лет двадцать шесть, а Алику – двадцать один или двадцать два года. Семья занимала четыре граничащие комнаты, две из них были изолированными, а две – проходными. Судя по лепнине на потолке, в дореволюционные времена это была одна большая комната. В одной изолированной комнате жила Тамара Николаевна, в другой – ребята. В одной из проходных комнат спала я, в другой за шифоньером – отставленный муж и отец. Тамара Николаевна работала бухгалтером. Где – не знаю. Это было хрущёвское время, когда из магазинов пропали мука и все макаронные изделия, а на столе у Потуловых макароны были дежурным блюдом. Она всегда приходила с работы с полной сумкой продуктов. Судя по этому, думаю, Тамара Николаевна имела какое-то отношение к торговле или общепиту.

Братья Потуловы, каждый в своём роде, были творческими людьми. Лев, работавший помощником оператора на «Мосфильме», увлекался фотографией и конструированием. Соорудил устройство с цветными лампочками, накрыл его плексигласовым матовым колпаком, соединил с магнитофоном. Получилась светомузыка. Приходили друзья, садились на пол вокруг этого колпака, слушали классическую музыку, а под колпаком шла игра света. В один из дней рождения Евгении Адольфовны он подарил ей сделанный из белого пластика миниатюрный рояль на белой подставке. Рояль был размером не более десяти сантиметров. У ножки рояля лежал крохотный букет цветов. Изумительная была вещь! Выпив, Лев пускался в философские рассуждения. Ему обязательно нужен был слушатель, роль которого отводилась мне. Мог философствовать допоздна.

– Лев, я спать хочу! – молила я со слипающимися глазами.

– Погоди, погоди, ты послушай! – не унимался он.

Алик работал художником в общежитии МГУ на Стромынке. Стены комнаты, в которой спали ребята, и той, где спала я, были увешаны его картинами. Они были полуабстрактными, мрачноватыми. У него к тому времени неудачно завершился роман с одной из наших студиек, что, по моим догадкам, и нашло отражение в картинах. Кстати сказать, он пользовался успехом у девочек – студентки МГУ на него прямо-таки гроздьями вешались. И все девочки такие симпатичные! Алику тоже не чужда была тяга к философствованию. Он писал книгу под названием «Ты ошибаешься, Лукреций!».

Быт семьи Потуловых был довольно безалаберным. Комната Тамары Николаевны представляла собой будуар с пикейным покрывалом на кровати, зеркалом над туалетным столиком, покрытым скатертью, кружевные салфетки и прочее. Тамара Николаевна умела шить и часто что-то себе мастерила. Комната ребят была настоящим хламовником. В углу были свалены части токарного станка, лодочный мотор и всякие другие нужные ребятам вещи. Какие-то детали, магнитофонные катушки висели на стенах на гвоздях. Ребята спали на узких армейских железных кроватях, накрывшись серыми армейскими одеялами. Даже постельного белья на кроватях не было. Над дверью висел портрет Беллы Ахмадулиной и надпись под ним: «Закадрим Беллочку Ахмадулину в текущем квартале!» Тогда только что вышел фильм «Живёт такой парень», в котором она играла корреспондентку. Если у Алика ночевала девушка, то Лев спал на застеклённой веранде, где стояла кушетка, куда он тоже, правда, изредка водил девушек. К двери веранды была прикручена металлическая пластинка, откуда-то свинченная, со строгим предупреждением: «Во время эксплуатации не открывать!»

Самая большая комната, проходная, функционально играла роль столовой и гостиной. Там стоял большой круглый обеденный стол, шифоньер, за которым пряталась кушетка отца. А ещё был рояль. Когда Алейниковы получили трёхкомнатную квартиру в хрущёвке взамен своего сломанного жилища, то стоявший в прежней квартире рояль в эту трёшку ну никак не влезал. Они его предлагали всем желающим. Не выбрасывать же рояль на помойку! Взяли братья Потуловы. На фетровые молоточки, которые ударяют по струнам рояля, ребята наколотили канцелярские кнопки. Рояль зазвучал как клавесин. Все приходящие в дом приятели, умеющие и не умеющие играть, бренчали на нём.

Дом Потуловых был открытым в прямом и переносном смысле. Двери квартиры и комнат с утра до поздней ночи на ключ никогда не закрывались. Кто хочешь, заходи. В комнате у ребят на столе в качестве закуски всегда была селёдка, прокрученная с луком, и чёрный хлеб. Водку должны были приносить гости. Приятелей, самых разных, было много. Одним из близких друзей Льва был парень по фамилии Мостенин, который пользовался у Льва большим авторитетом. Лев говорил, что он умнейший парень, окончил какой-то очень серьёзный вуз. Трезвым его никогда не видели – он был хроническим алкоголиком. Угрюмый и малосимпатичный тип. Я его голоса ни разу не слышала. У него был автомобиль «Москвич», что по тем временам было немало. За руль он садился исключительно пьяным, а иногда сильно пьяным, но времена были вегетарианские – за езду в пьяном виде наказаний не было, а в аварии он, как ни странно, не попадал. Однажды он подвозил куда-то нас со Львом. По дороге заехали к нему домой. Большая профессорская квартира (оба родителя – профессора), отдельный рабочий кабинет, где от пола до потолка вдоль стен стеллажи книг. Мостенин всё время что-нибудь отчебучивал, про него прямо-таки анекдоты ходили. Он пил-пил, и этому не видно было конца, как вдруг всех ошеломило известие: на радость родителям, Мостенин бросил пить и женился! Трезвая жизнь длилась недолго: он скоропостижно умер. Годы пьянства, видимо, не прошли даром, но друзья были уверены: его убила трезвость!

Среди приходящих в дом ребят были симпатичные, кое-кто из них пытался за мной ухаживать, а были и неприятные типы. Один из таких бывал довольно часто. По его словам, работал он на каком-то закрытом предприятии, производившем тончайшую и сложнейшую технику. В рабочее помещение они попадали, пройдя душ, перед которым оставляли свою обувь и одежду, вплоть до нижнего белья, а после которого переодевались в стерильную одежду, т. е. стерильность там была выше, чем в любой больничной операционной. Вот такие были предприятия в советские, ещё хрущёвские времена! И зарплата, думаю, там была приличная, но приятелю её явно не хватало, и он фарцевал. У него странно блестели глаза. Не исключено, что он был наркоманом. Фарцовка, т. е. скупка товаров у иностранцев и продажа нашим жаждущим заграничных тряпок гражданам, была делом небезопасным, уголовно наказуемым. Фарцовщиков время от времени отлавливали и наказывали. Кстати сказать, сам он имел непрезентабельный, какой-то поношенный вид. Мне тоже захотелось у него прикупить что-нибудь модное, какую-нибудь кофточку. Думала, он по-дружески сделает мне скидку. Не тут-то было! Он заломил заоблачную, неподъёмную для меня цену. Кажется, в конце концов его всё-таки прихватила милиция. Он исчез.

В квартире помимо Потуловых были и другие жильцы. Напротив комнат Потуловых была комната, в которой жили пожилая мать с дочерью лет тридцати, очень богомольные, всегда одетые в длинные чёрные юбки и чёрные кофты, на головах чёрные платки, по церковным праздникам – белые. Каждый день ходили в церковь, а по большим церковным праздникам пропадали там с утра до вечера, а в Пасху и на всю ночь. Прямо какие-то тайные монашки. Они были такие одинаковые, что было трудно отличить дочь от матери. Ни с кем в квартире они не общались. Из комнаты практически не выходили. Когда случалось, что двери их комнаты и ребят оказывались одновременно открытыми, Лев кричал мне:

– Закрой дверь! Видеть не могу этот крематорий!

Дальше по коридору была комната, в которой обитала вдовая пенсионерка. Ребята между собой называли её Тонечкой. Голову она повязывала крепдешиновой косынкой, из-под которой на лоб были выпущены две седые букольки. При ходьбе голову она клонила на бочок. Разговаривала, жеманясь. Её покойный муж был чиновником средней руки, и, видимо, по этой причине она определённо ощущала себя по социальному положению выше прочих жильцов. Общение с ними у неё было сведено к минимуму. Перед каждым большим праздником она отправлялась в Елисеевский магазин и покупала там каких-то птичек, которых в праздник жарила. На сковороде они были чуть больше грецких орехов.

– Что же тут есть? – недоумевала я.

– Вы ничего не понимаете, – с видом социального превосходства отвечала Тонечка.

И, наконец, две небольшие смежные комнаты занимала семья: муж Борис, жена Татьяна и их дочь Соня. Борис работал водителем автобуса. Бывший партизан и фронтовик, он иногда делился воспоминаниями своего боевого прошлого. Это были жёсткие рассказы, иногда с чёрным юмором. Борис вообще был с чувством юмора, с братьями Потуловыми дружил и нередко с ними выпивал. Татьяна, около сорока лет, пепельная блондинка, довольно привлекательная, с аппетитными формами, носила домашние халаты, из которых все её прелести выпирали. Можно сказать, ходила полуодетая. Как-то через открытую дверь я увидела их комнату и поразилась бедламу, который там царил. Дочка Соня училась в старших классах и по окончании школы сразу выскочила замуж. Татьяна дружила с Тамарой Николаевной, они часто между собой перетирали события своих личных жизней. В это время у Тамары Николаевны завязался роман, так что было о чём поговорить. Особый интерес Татьяна проявляла к жизни братьев Потуловых. Иногда утром, например в воскресенье, звонил телефон, который висел в коридоре. Трубку брала Татьяна. Если звали кого-нибудь из братьев, она, пролетев через мою комнату, не стучась, врывалась в комнату братьев, чтобы быть в курсе, кто там сегодня ночевал у Алика или Льва.

– Алик, тебя к телефону, – говорила Татьяна, поедая глазами девицу в койке и пытаясь определить, прежняя это пассия или новая. Алик орал, что стучаться надо, и посылал её матом. Татьяну мат не смущал, в следующий раз повторялось то же самое. У меня порой складывалась впечатление, что у Потуловых она проводила больше времени, чем в своих комнатах.

К безалаберной жизни семьи Тамара Николаевна относилась легко. Главное, чтобы ребята были накормлены. Я старалась помочь ей по дому: мыла грязную посуду, горы которой нередко заставала на кухне. Мыла полы. Иногда мне помогал Боб, который тоже часто бывал у Потуловых. Тамара Николаевна говорила:

– Лия, выходи замуж за Боба. Хороший, надёжный парень. За моих не надо. С ними намучаешься.

Я ни за кого из них замуж и не собиралась. Они ко мне относились как к сестре. Даже следили за моим моральным обликом. Однажды весной Володин, Боб и я были у Вероники в гостях. Её мама уехала то ли отдыхать, то ли в экспедицию, и Вероника наслаждалась свободой. Была суббота. За разговорами мы просидели у Вероники всю ночь. Утром Боб поехал со мной к Потуловым. Входим в квартиру, а там, в прихожей, висит на листе ватмана красиво нарисованное объявление о том, что состоится комсомольское собрание, на котором будет обсуждаться аморальный облик Л. Рожковой. Это, конечно, была шутка, но с намёком.

– Где была? – строго спросили братья.

– У Вероники. Боб – свидетель.

Была прощена. В общем, жилось мне у Потуловых вполне сносно. Горячей воды, правда, в квартире не было, как и ванной и даже душа, но душ был в аптеке, так что я особо не страдала. Спокойно относилось к тому, что своего угла у меня не было, а только спальное место. В квартире вечно толпился народ, часто случайный. Вскакивала в шесть утра; хлебнув чаю, неслась на работу к восьми часам. От Сокольников до больницы Кащенко путь неблизкий. После работы – студия, занятия или спектакли. Возвращалась вместе со Львом поздно.

Как я уже писала, к концу 1962 года атмосфера в студии изменилась. Не стало безоговорочного почитания Петра Михайловича Ершова и общего единения. Не предполагалась общая, как обычно, встреча Нового, 1963 года, и я решила уехать на Новый год в Ленинград. Там в это время в военно-медицинской академии находилась моя двоюродная сестра Галя Черанёва. Из Североморска её направили на операцию удаления селезёнки. Галка тогда была ещё школьницей. Я представила, как ей одиноко в Ленинграде: ни одного знакомого человека. Даже навестить некому. Собралась и поехала. Студийцы дали мне адрес студийной знакомой – чудесной девушки Гали Ромейко. Она познакомилась со студийцами летом 1958 года на отдыхе в Судаке. Была совершенно ими очарована, особенно Петром Михайловичем, который покорял и покорил её чтением стихов. Галя Ромейко, весёлая, остроумная, была яркой натуральной блондинкой с потрясающей фигурой и сногсшибательными нарядами, которые сама шила и которыми убивала наповал местное население. Вернувшись из Судака, она бросила лесотехнический институт, в котором училась, поступила в театральный институт, то ли на режиссёрский, то ли на театроведческий факультет.

Бывая в Москве, всегда приходила в студию. Гале Ромейко я и свалилась на голову утром 31 декабря 1962 года. Галя жила на Сенной площади, где у неё с родителями было три комнаты. В дороге я сильно простудилась, приехала вся в соплях и кашле. Галя с мамой стали усиленно меня лечить, отпаивать чаем с малиной.

– Галя, я к тебе на одну ночь, пересплю, завтра навещу сестру и уеду.

– Никаких «пересплю»! Пойдешь со мной в гости. Жаль, что ты раньше не написала и не позвонила. Пошли бы с тобой в нормальную компанию. А сейчас знакомый тащит меня в компанию питерских поэтов. Я их плохо знаю. Долго сопротивлялась, но уже договорились.

Пришёл Галин знакомый – симпатичный молодой человек, психолог, смотревший на Галю обожающими глазами. Мне было любопытно побывать в компании поэтов. Ожидала, что будет интересно, весело. Галя моего энтузиазма не разделяла. Приехали в гости. Компания молодых ребят и девиц, которые суетились над тазом салата. Тихо спрашиваю Галю:

– Неужели они все поэты?

– Все. Девицы тоже. А вон того они вообще гением считают.

Она кивнула в сторону рыжеватого парня с кудрявой шевелюрой, молча подпиравшего стенку.

– Его скоро судить будут.

– За что?!

– За тунеядство.

– ?!?!?!

Стол успели накрыть за пять минут до наступления Нового года. В тесной комнатке еле-еле вплотную разместились вокруг стола. Быстро-быстро проводили коньяком старый год и тут же встретили шампанским Новый год. И все мигом захмелели! Руки поэтов пошли гулять по телам поэтесс. Те радостно взвизгивали. Чувствовалось, у них определившиеся отношения. Поэты потянулись и к нашим с Галей телам, что нам, в отличие от поэтесс, не понравилось.

– Уходим, – тихо, сквозь зубы сказала Галя. Прошло не больше получаса нового года, когда наша троица выкатилась оттуда – думаю, к радости оставшейся компании, в которую мы явно не вписались.

Сели в автобус, сильно навеселе. Галка, не стесняясь в выражениях, громко ругала своего поклонника за испорченный Новый год. В ответ он только виновато пьяненько улыбался. Видимо, чтобы реабилитировать себя, повёз нас в другую компанию. Это была семья рафинированных интеллигентов. С традициями. Миловидная, строго одетая жена в элегантном, облегающем её хорошую фигуру чёрном платье, муж в костюме. Видимо, потомки царских морских офицеров, чьи портреты дореволюционной поры в овальных рамах висели на стенах. Об этом говорила и флотская атрибутика: кортики на стенах, старые фотографии кораблей и другие вещи. На столе белая крахмальная скатерть, серебряные столовые приборы, без излишеств достойная закуска. Тихий разговор. Всё невероятно чинно. Наш поводырь не выдержал количества алкоголя, принятого на грудь в предыдущей и новой компаниях. После первой же рюмки он свалился, и хозяева уложили его на сундучке в прихожей. Там его, свернувшегося калачиком в своём элегантном сером костюме, мы и оставили, уходя с Галкой. Возвращались домой пешком. Шли через широченный мост. Был мороз градусов двадцать пять, дул сильный пронизывающий ветер. Удивительно, что приключения ночи и ледяной ветер выветрили из меня остатки простуды. Утром после нескольких часов сна я встала совершенно выздоровевшей. Поехала навещать сестру на трамвае, который был просто ледяным. Задубела, пока доехала до военно-медицинской академии. Сестра моему неожиданному приезду, конечно, обрадовалась. Она была молодцом, никаких признаков уныния, хотя компания в палате не располагала к весёлости: рядом лежали безнадёжные онкологические больные. Операция у сестры прошла благополучно.

Вечером 1 января я уехала в Москву, а утром 2 января уже была на работе. Праздники тогда были короткими, но в тот раз они мне показались длинными-длинными.

У Потуловых я прожила почти год, жила бы и дольше, но моё присутствие откровенно не устраивало отца ребят. Он привёл милиционера и, указав на моё спальное место, сказал:

– Здесь живёт проститутка!

Меня в тот момент в квартире не было, но мне передали распоряжение милиционера освободить жилплощадь, иначе штраф за проживание не по месту прописки. Я безмерно благодарна Тамаре Николаевне, Льву и Алику за приют и доброе отношение. Тамара Николаевна, беспокоясь обо мне, нашла для меня угол у старушки в доме напротив.

Моё место у Потуловых пустовало недолго. Незадолго до распада студии в неё пришла молоденькая девушка, вроде бы поступать. Невысокого роста, худенькая, невзрачная, но очень общительная, прямо-таки душа нараспашку. Прочитала какой-то прозаический отрывок. В общем, неплохо прочитала, естественно. О себе рассказала, что она полька по национальности, родители погибли то ли в авто-, то ли в авиакатастрофе, точно не помню. Жила, кажется, с бабушкой, с которой отношения не складывались. То ли она работала на «Мосфильме», то ли училась какое-то время во ВГИКе. Всем студийцам, включая Петра Михайловича, она понравилась. Про погибших родителей и говорить нечего – у нас слёзы на глаза навернулись. Обворожила всех, кроме Никиты Никифорова. Тот сказал:

– Не верю ни единому слову. Всё врет!

– Как ты можешь так говорить?! Посмотри на неё: совсем девчонка! – напустились мы на Никиту. Тот стоял на своём:

– Врушка!!!

Лев, разговаривавший с девочкой перед показом, сказал, что она, видимо, имеет какое-то отношение к «Мосфильму», так как в курсе сплетен, бывших там в то время в ходу. Это был аргумент! В студии, однако, она больше не появилась, а через какое-то время оказалась у Потуловых. Подробностей её появления у них я не помню. Вскоре выяснилось, что она действительно врушка, да ещё какая! Насчёт польского происхождения, конечно, наврала.

Польскую газету, которую ей подсунул Лев, читала вверх ногами. А мосфильмовские сплетни знала потому, что, как выяснилось, ночевала в общежитии ВГИКа, откуда её с большим трудом выкурили. Что касается поведения в доме, отношений с ребятами, была совершенно беспардонна. Те её возненавидели. Лев прямо-таки зубами скрежетал, говоря о ней. Я спросила:

– Что же вы её терпите, не выставите?

– Мать жалеет. Говорит, не выгонять же бедную девочку на улицу. Девица устраивает свидания у нас дома, приводит какого-то парня. Мать говорит: «Не мешайте им. Может быть, она замуж за него выйдет». Хочет её таким образом пристроить.

Так что доброта Тамары Николаевны была поистине безгранична. В конце концов девица совершила уж совсем что-то непотребное, терпение ребят лопнуло, и они её выгнали.

Судьба братьев Потуловых была печальной. Лев вместе с другими студийцами участвовал в Интернациональном студенческом театре. После его распада Льва и Алика я какое-то время встречала по субботам у Евгении Адольфовны, где они изредка появлялись, а потом совсем исчезли из поля зрения. В августе 1970 года я оказалась в Сокольниках, недалеко от Потуловых. Зашла. У каждого из родителей братьев к тому времени уже давно был новый брак, и, надо сказать, удачный. Они прожили в них долгие годы, чуть ли не дольше, чем в первом совместном браке. Тамара Николаевна пережила первого и второго мужа и умерла, когда ей было за восемьдесят. Примерно года через два после того, как я съехала от Потуловых, у соседки Татьяны случился инсульт. Она пролежала пластом год, в течение которого Борис за ней самоотверженно ухаживал, и умерла. Борис снова женился и жил с новой женой в другой квартире. Алик и Лев тоже женились. У Льва была двухлетняя дочка Анечка, и его семья заняла комнаты Бориса. Меня поразило то, что жена Льва нисколько не изменила быт семьи. Всё те же безалаберность, беспорядок, полное отсутствие уюта. На столе водка, чёрный хлеб и ещё что-то незатейливое. Между подвыпившими гостями и родителями ходила неприкаянная малышка с какой-то игрушкой, предлагая поиграть с ней. Мамаша на неё ноль внимания. Был вечер пятницы, выпивали, похоже, по этому поводу. Кто-то заглянул на огонёк, принёс водку, как бывало и семь лет назад. У меня от этого посещения осталось тягостное чувство. Видно, я сама сильно изменилась.

Прошло ещё лет десять. Меня разыскал Алик. Родственнику жены понадобилось дефицитное лекарство. Алик очень изменился, обаяние ушло, осталась одна неухоженность. Работал художником на рыбокомбинате. Про свою семью ничего не рассказывал – похоже, там было не совсем благополучно. От Алика я узнала, что жена ото Льва ушла. Тот пил; кажется, не работал. Все старые деревянные дома в Сокольниках, в том числе и их дом, снесли. Лев получил комнату в коммуналке, где жили такие же, как он, пьяницы. Никита Никифоров однажды встретил его около какого-то магазина. Лев, как тогда говорили, соображал на троих, т. е. трое скидывались по рублю на бутылку водки и тут же эту бутылку и распивали. Так вот, Лев, встретив Никиту, уговаривал составить компанию с ним и каким-то доктором наук, как он отрекомендовал собутыльника. Непонятно, на что он жил. Догадываюсь, что Тамара Николаевна помогала. По словам Володи Потулова (Рыжего Брата), навестившего Льва, из всей обстановки в комнате был только матрац на полу. В 1987 году Лев умер от пневмонии. Отказался ехать в больницу из-за своей собачки, которую не на кого было оставить. Ночью у него случился отёк лёгких.

Прошли ещё годы, и меня опять разыскал Алик. У него обнаружили запущенный рак языка. Я повела его к специалистам в онкологический центр, где уже много лет работала. Ему предложили радикальную операцию с удалением языка и прилегающих тканей. Словом, убрать пол-лица, от чего он отказался:

– Я же не человеком буду тогда!

Химиотерапия, на которую несколько бывших студийцев скинулись, а в основном дал деньги Рыжий Брат, не помогла. Судя по грубым окрикам жены, которые слышались в телефонной трубке, когда я ему звонила, его последние дни были очень тяжёлыми не только физически.

Но вернёмся в лето 1963 года. Итак, я поселилась на той же Сокольнической улице, в таком же двухэтажном деревянном доме напротив Потуловых у старушки по имени Феня. Она занимала комнату в трёхкомнатной квартире. Ноги плохо её слушались, но в комнате была идеальная чистота и порядок. Белая скатерть на столе, белые покрывала на кроватях. Феня была простой женщиной, удивительно добрым, светлым человеком. Двое её сыновей погибли на войне. Их портреты, увеличенные с маленьких фотографий, висели над диваном. Красивые молодые ребята. Один сфотографирован в костюме и белой рубашке с отложным воротником, другой – в гимнастёрке с ромбами и пилоткой на голове. Сыновья погибли один за другим с перерывом в год. После гибели второго сына у неё отнялись ноги. Потом она частично восстановилась, но передвигалась неуверенно. Работать не могла. Муж умер после войны. До войны это была счастливая семья: хороший муж, любящие работящие сыновья, достаток. Феня жила воспоминаниями о сыновьях и той счастливой, погубленной войной жизни. Вспоминала, слёзы текли по щекам. За погибших сыновей она получала пенсию – двадцать восемь рублей. Ешь, пей, ни в чём себе не отказывай! Моим пятнадцати рублям она была несказанно рада. Питалась очень скромно. Единственное пиршество, которое она себе позволяла по воскресеньям, – сдобный рижский батон к чаю. Я её угощала, но она стеснялась, отказывалась. Ко мне относилась замечательно. Нам было спокойно, уютно друг с другом.

В квартире жили ещё две семьи. Одну большую комнату занимали женщина лет тридцати пяти с престарелым отцом. Хорошая, симпатичная женщина, мечтающая выйти замуж и, по-моему, безнадёжно влюблённая в своего начальника. Третью комнату занимала семья из четырёх человек: бабка, её дочь с мужем и их маленький ребёнок. Сын бабки служил в армии. Вскоре после того, как я поселилась в этой квартире, он погиб во время учений. Разбился при десантировании с самолёта: не раскрылся парашют. Семья жила замкнуто. Бабка и её дочь, как мне казалось, с соседями практически не общались. Меня они просто не замечали. У них были очевидные виды на комнату Фени путём выживания её в дом престарелых, а тут я появилась, улучшив её финансовое положение и моральное состояние. Зятёк между тем стал проявлять ко мне недвусмысленный интерес. Окно их комнаты выходило на улицу, из него было видно крыльцо дома. Так вот этот тип за мной шпионил. Отслеживал, когда я прихожу, кто меня провожает и как мы прощаемся.

От жены, видимо, тоже не укрылся его интерес ко мне. Уж не знаю, кто из них или оба вместе регулярно ходили в милицию и стучали на меня. Две повестки явиться в милицию я проигнорировала. В третьей пригрозили штрафом в случае неявки. Пошла. Разговор обычный: нарушаю паспортный режим, проживая не по месту прописки, а главное, соседи возражают. Выслушав меня, начальник милиции мне и Фене посочувствовал. Я понимала, что с ним на определённых условиях можно договориться. Он не намекал на взятку, а терпеливо ждал. Но я не умела давать взятки, так и ушла с конвертом в кармане. После трёх месяцев проживания пришлось съезжать от Фени. Расставаясь, обе были в слезах. Позднее я узнала, что соседи таки выжили её в дом престарелых и заняли комнату.

Меня приютила Евгения Адольфовна. Годом раньше, летом, я уже жила у неё, когда она уезжала отдыхать в Гагры и просила меня присмотреть за её котом. Собаку и старого кота она пристроила к кому-то на дачу. Молодого большого сибирского кота пристроить не удалось. Комнаты Адолевны были на первом этаже двухэтажного флигеля с отдельным входом. На втором этаже жила молодая дворничиха, у которой почти ежедневно собиралась весёлая компания. Соседка Адолевны, Мария Максимовна, тоже куда-то уехала. Так что я была в квартире одна. Впервые за несколько лет у меня появилась возможность побыть одной без постоянного постороннего взгляда. Я наслаждалась одиночеством, но жизнь отравлял кот. В целях безопасности я хотела на ночь закрыть окно. На окне была решётка, не прикрученная к нему, чтобы в случае пожара её легко можно было вынуть. Всё-таки я ночевала одна, народ крутился во дворе разный. К тому же район Марьиной рощи – не самый спокойный. Окно хотелось прикрыть. Как только я его закрывала, кот устраивал мне форменный скандал. Садился напротив меня, смотрел круглыми злыми глазами, истошно орал и колотил по полу прямым, как палка, хвостом.

– Не открою, хоть оборись!

В ответ злой вой и по полу хвостом – бум, бум. Я не выдерживала, открывала окно и выпускала кота:

– Иди! И чтоб я тебя, паразита, не видела!

Как же – не видела! Обойдя вокруг дома, через десять минут кот возвращался через дырку в чулане, вентиляционное окошечко в кухне, входил в комнату и проверял, открыто ли окно. Обнаружив закрытое окно, устраивал мне уже описанную сцену. Ему не нужна была кошка – он был кастрирован, все свои отправления совершал в тазике с песком, который стоял под роялем. Думаю, ему нужно было ощущение свободы и власти на этой территории. Я не могла закрыть двери ни в кухню, ни в комнату, не говоря уже про окно. Так он и шастал всю ночь туда-сюда.

– Да чтоб ты пропал, паразит! – ворчала я.

Он и пропал, но не по моей вине. Я прожила июль в квартире Адолевны. Подошло время моего отпуска. Я собиралась к родителям в Мурманск. До приезда Адолевны с юга оставалось две недели. Надо было что-то делать с котом. Я уговаривала Люду Кастомахину пожить вместо меня. Та наотрез отказалась:

– Хоть стреляй меня, я тут ночевать не буду! Кота возьму к себе.

Кот у неё в квартире забился под диван и просидел там неделю. Люда извлекла его из-под дивана и решила прогулять, держа на руках. Конечно, он вырвался и убежал. Только его и видели. Адолевна по приезде, узнав о пропаже кота, расстроилась. Я – нет.

Итак, летом 1963 года я опять оказалась у Адолевны, которая, на моё счастье, пригрела меня. У неё была собака – небольшой рыжий пёсик, любовь всей студии. Ему дали величественную кличку Креонт в честь древнегреческого мифического царя, которой он явно не соответствовал, поэтому в просторечии его звали Криша, или, чаще, Кришка. Ветеринарный врач, выписывавший ему собачий паспорт, не мудрствуя лукаво в графе «кличка» поставил: «Гришко». Ещё у Адолевны был старый-старый рыжий кот Фома. Ему было лет двадцать, если не больше. По кошачьим меркам – долгожитель. В былые годы Адолевна с мужем, отправляясь в отпуск с палаткой на лодке по какой-нибудь реке, всегда брали Фому с собой. Когда-то он был боевым котом, один глаз у него не видел – его поцарапала лиса во время охоты в поле. Раньше он никого, кроме хозяев, к себе не подпускал. Постарев, стал сентиментальным, просился на руки. Ходил, шатаясь от старости. Прежде чем запрыгнуть на табурет, долго-долго раскачивался, собираясь с силами. Запрыгнув, должен был отдышаться. Зубов у него практически не было. Он любил сладкую творожную массу, которую жевать не надо. Короче говоря, дряхлый старик с неухоженной шерстью, вылизывать которую у него уже не было сил. Адолевна его обожала! Ночью Фома спал у неё в ногах, а под утро переходил на подушку и спал, обняв голову Адолевны лапами. После отъезда Адолевны на юг я перебралась с раскладушки на её диван. Фома своей привычки не изменил. Теперь он спал у меня в ногах, а на рассвете, медленно ступая, пошатываясь, шёл по мне и, достигнув подушки, плюхался мне на голову. С котом на голове я спать не могла, сбрасывала его на пол. Он шёл в конец дивана; долго раскачиваясь, наконец запрыгивал на него. Отдышавшись, начинал свой медленный путь по мне до моей головы. Сколько бы я его ни скидывала, он проделывал то же самое. Динамический стереотип, выработанный годами, сбоя не давал. Борьба шла с пяти до шести утра, когда надо было вскакивать и бежать на работу. Совершенно не высыпалась.

В общем, лето выдалось не из лёгких. Накануне отъезда на юг Адолевна устроила вечеринку. Собрались студийцы, весело посидели, попели, расходились поздно. Адолевна пошла выгулять перед сном Кришку. Мы с Бобом остались убирать со стола. Утром, возвратившись с Кришкой с прогулки, Адолевна сказала:

– Ну вы, видно, вчера с Бобом покуролесили! Как это твоя сумка оказалась снаружи, прислонённая к решётке окна?

Я бросилась к окну. Сумку вечером я оставила на сундуке, который стоял вплотную к открытому окну. Незадолго до этого родители перевели мне на сберегательную книжку деньги – двести рублей. Я сняла с книжки сто семьдесят пять рублей – собиралась купить что-то из одежды. В тот день, возвращаясь с работы, шла по территории больницы к остановке трамвая. По дороге ко мне примкнул молодой человек, шедший в том же направлении. Невысокого роста, рыжий, кудреватый. Представился: математик, работает в кибернетической лаборатории, каковая, оказывается, была в больнице имени Кащенко. Мы разговорились, пока ждали трамвая. Он сказал, что буквально завтра едет на симпозиум в Ленинград. Денег, правда, нет. Думает, у кого бы занять. Я ему тут же дала в долг сто пятьдесят рублей – как оказалось, сразив его тем самым наповал. Оставшиеся двадцать пять рублей были вложены в сберкнижку, которая вместе с другими документами (паспортом, пропуском, читательским билетом) лежала в плотном полиэтиленовом пакете в сумочке.

Я достала сумку с наружной стороны решётки. Все документы были целы и аккуратно сложены, только денег не было. Вор оказался не только аккуратным, но и мелочным: перешерстил всю сумочку и взял всё, что только можно взять: ключ-ручку, какие были у всех сотрудников больницы, косметику, заколки, даже косынку от дождя. Я порадовалась, что отдала деньги в долг, а то украл бы все.

Адолевна уехала отдыхать, Кришку отдала кому-то на дачу. Я осталась с кошками. В следующую ночь вор стащил с сундука покрывало, дешёвое, сшитое из простой портьерной ткани. Не помню почему, видимо, опять же из-за кошек я не могла на ночь закрывать окно. Поэтому перед тем, как лечь спать, прикидывала, на что ещё может позариться вор или до чего дотянуться. Убирала всё за пределы досягаемости, под подушку клала большой хирургический нож, которым Адолевна резала колбасу. Однажды вечером сидела читала, в окне показалась рука, отодвигавшая занавеску. Кинулась к окну, увидела удалявшуюся спину мужчины. Утром, уходя на работу, обратила внимание на мужчину, сидевшего во дворе на скамеечке и внимательно за мной наблюдавшего. Средних лет, крупный, прилично одетый. То, что он тот самый вор, догадалась по светлому пуловеру, в который он был одет. Рука именно в таком пуловере накануне вечером отодвигала занавеску. Больше, правда, он ничего не украл. Видимо, понял, что и красть-то нечего.

Вообще, в Москве воров, думаю, было достаточно, особенно карманников. Со мной однажды произошла забавная история. Я спешила на занятия в студию, вскочила в троллейбус и тут обнаружила, что забыла кошелёк и проездной, а в кармане – старый проездной с прошлого месяца. В этот момент почувствовала чужую руку в моём кармане, которая этот проездной и вытащила. Вором оказался совсем молодой парень.

– Ну что? Доволен? Старый проездной спёр!

Сказала я ему злорадно и стала проталкиваться к выходу, чтобы вернуться домой за деньгами. Оказалась как раз напротив кондуктора. (Тогда во всех видах наземного транспорта были кондукторы, продававшие билеты.) Кондуктор, в упор выразительно глядя на меня, сказала:

– Граждане, берите билетики!

А у меня денег нет! Тогда я, обращаясь к притиснутому ко мне вору, потребовала:

– Дай четыре копейки на проезд!

Он безропотно дал мне десять копеек. Я взяла два билета. Один отдала ему с двумя копейками сдачи. На следующей остановке он выскочил из троллейбуса, а я со спокойной совестью продолжила путь на занятия.

Надо сказать, что чаще мне попадались честные люди. Однажды, возвращаясь поздно вечером домой, у метро «Сокольники» потеряла кошелёк. В нем был единый на все виды транспорта проездной (а это была середина месяца), ключ от квартиры Потуловых и денег около трёх рублей.

На следующий день рано утром, пробегая мимо дежурившего около метро милиционера, на всякий случай спросила его, не находил ли кто-нибудь мой кошелёк.

– Да. Его вчера нашли ребята, отдали мне, очень просили передать потерявшей девушке.

В те времена единый проездной билет был с фотографией владельца, из-за чего приходилось часто сниматься на фото 3х4 см.

– Но я его только что сдал в кассу. Теперь вам придётся ехать на «Комсомольскую» и там получить его в камере хранения, – добавил он с сожалением.

Когда я туда приехала, то поразилась обилию и разнообразию вещей, которые люди теряют в метро. Полки камеры хранения были забиты вещами. Чего там только не было! Особенно много было сумок всех размеров. А за деньгами мне пришлось ехать в другое место, где мне их вернули все до копейки.

Однажды летом я поздно вечером звонила из телефона-автомата, стоявшего у Малого театра. Отзвонив, пошла на троллейбусную остановку, которая была за Петровским Пассажем. Вскочила в троллейбус, полезла в сумку и обнаружила, что кошелёк-то я оставила на полочке у телефона! Жалко было и хорошего кошелька, и трёх рублей, которые были в нём. Решила вернуться. Может быть, он там ещё лежит, время позднее – двенадцатый час ночи, народу мало. На следующей остановке сошла, пешком вернулась назад. Подхожу к телефону-автомату и вижу около него симпатичную, хорошо одетую женщину лет тридцати пяти. Говорю:

– Здесь на полочке я кошелёк забыла. Вы его не видели?

Она весело засмеялась:

– Ну наконец-то! Я вас уже полчаса дожидаюсь! Ещё немного, и ушла бы!

– Спасибо вам большое! Это были, как всегда, последние три рубля!

– Я почему-то так и подумала.

Всю жизнь мне помнится эта славная женщина, поздно вечером одиноко стоящая с чужим кошельком, дожидаясь незнакомую ей растеряху! Почему я пишу об этих неравнодушных людях? Потому, что мне кажется, они были приметой времени. Того времени, которое сейчас принято ругать в хвост и гриву! Не воры, а именно такие люди! А воры и жулики всех мастей и калибров – примета нынешнего времени!

А история с Кибернетиком была такой. Возвратившись из Ленинграда, спустя какое-то время деньги он мне вернул. Ухаживал за мной, было несколько свиданий, театр, ресторан, но некоторые нюансы его поведения меня настораживали. Встречи я постепенно свела на нет. Позднее совершенно случайно узнала, что он довольно известный специалист в математических кругах. Много лет спустя по сведениям, почерпнутым из Интернета, узнала, что он преподаёт в одном из американских университетов.

В то лето я попыталась осуществить безумное намерение поступить в институт иностранных языков, да ещё на дневное отделение. Готовясь к этой авантюре, походила несколько месяцев на городские курсы английского языка. Тогда попасть туда было невероятно трудно, но меня пристроил в свою группу Петя Алейников, преподававший на этих курсах. Вступительные экзамены по общим предметам я сдала прилично, а английский завалила. Экзаменаторы честно пытались мне помочь, но их усилия были тщетны.

– Девушка, – сказали они, – к нам поступают люди, окончившие спецшколы. Куда вы со своим знанием английского языка!

Я не жалею, что не поступила в институт иностранных языков. Судьба, которая, видимо, мудрее меня, отвела и от этой стези. Но курсы английского языка не прошли для меня даром. На них я обрела двух подруг – Наташу Иванову и Ларису Агаджанову. Наташа была химиком, работала на химфаке МГУ, увлекалась горными лыжами, играла на гитаре, пела бардовские песни. Лариса была врачом, работала в институте сердечно-сосудистой хирургии имени Бакулева, заведовала кабинетом ультразвуковой диагностики сосудов. Наташа спустя несколько лет исчезла из поля зрения, а Лариса стала самой близкой моей подругой на всю жизнь вплоть до своей кончины в 2001 году.

Итак, лето 1963 года закончилось, а я осталась жить у Адолевны. Её жизнь была чрезвычайно насыщенной. По средам и субботам приходили студийцы, а в остальные дни шли ученики, друзья, знакомые. Ни один вечер не проходил без посетителей. Адолевна принимала живое участие в жизни многих людей. Это было её образом жизни и смыслом существования. Часто гости засиживались допоздна. После их ухода часов в одиннадцать вечера Адолевна варила кофе со словами: «Взбодримся и уснём». Укладывались спать; долго, уже лёжа, обсуждали текущие события, студийные дела. Всегда было о чём поговорить. Засыпали где-то часов в двенадцать, а то и позже. В шесть утра я уже должна была, как из пушки, вскакивать и бежать на работу. Конечно, не высыпалась. В те времена суббота была рабочей, и единственным выходным днём, когда я могла бы отоспаться, оставалось воскресенье. Но не тут-то было! Обычно Кришку я прогуливала вечером перед сном. Утром его выгуливала Адолевна. Но в воскресное утро, проснувшись, он к Адолевне даже не подходил, а прямиком ко мне. Лапами пытался содрать с меня одеяло. Я с головой зарывалась в одеяло, он подсовывал морду под него, тыкался носом мне в лицо, пытался поднять своей мордой мою голову. В конце концов, понимая, что он не отстанет, я, ругая в душе его последними словами, поднималась и шла с ним гулять.

Вообще-то Кришка был милым и забавным псом. Его все любили. Как только Адолевна начинала занятие, он устраивался под роялем у её ног. Обожал петь. Особенно любил гаммы, на которых мы распевались. Тут уж он не выдерживал. Несмотря на пинки Адолевны, взвывал в полный голос, точно попадая в ноты, в отличие от некоторых учеников. Любил походы за город, хотя уставал в них до изнеможения. Как только он видел, что Адолевна собирает рюкзак, от него уже не отходил. В такие моменты даже неохотно шёл на прогулку, где быстро-быстро делал свои дела и бегом к рюкзаку. Был очень доброжелательным псом, всех гостей радостно приветствовал. Особенно выделял старых знакомых, всем своим видом выражая безграничное счастье.

Исключение составляла одна супружеская пара. Мужа звали Эдиком, имени жены я не помню. Когда они приходили, Адолевна радостно восклицала: «Эдики пришли!» Обоим им было за пятьдесят. Эдик, высокий, красивый, по происхождению наполовину грузин, был художником по театральным костюмам. Его жена, тоже высокая, крупная седая женщина, была известным архитектором. Оба были элегантно и дорого одеты. В сталинские времена Эдик отсидел в лагерях десять лет за анекдоты. Таких сидельцев называли «балалаечниками». Он был неистощим на остроты и анекдоты. Как говорили, именно это свойство характера спасло его в лагере. С их приходом все оживали. Становилось весело, как после выпитого шампанского. Так вот, к недоумению Адолевны и студийцев, эту пару совершенно не выносил Кришка. Лаял на них, рычал, забивался под диван, откуда весь вечер слышалось его злобное ворчание. Никакие окрики Адолевны не помогали.

Эдик был первоклассным портным. Шил концертные платья известным певицам. Попасть в число его клиенток было невероятно трудно, несмотря на баснословную стоимость шитья. Надо сказать, оно того стоило. Веронике, когда она уезжала работать в Алжир, удалось через Никыча, бывшего близким приятелем Эдика, упросить сшить ей два выходных платья. Оба платья были простого кроя, но изысканно элегантны. По словам Вероники, дамы в русской колонии в Алжире обзавидовались и не верили, что платья сшиты в Москве, а не в Париже.

Эдик, надо думать, неплохо зарабатывал. Семья жила на широкую ногу, часто устраивались большие приёмы для артистов. Эдик хорошо готовил, в ходу была грузинская кухня. Коронное блюдо – индейка в ореховом соусе. У них перебывал весь Театр на Таганке. Так продолжалось довольно долго, а потом случилось несчастье – у Эдика, по-видимому, развилась болезнь Альцгеймера. Он постепенно терял профессиональные навыки, клиенток. Работать уже не мог. Они с женой стали жить на скромную пенсию, и теперь для гостей был только чай, а к нему – сушки. Естественно, они тут же были забыты теми, кто раньше беззастенчиво пользовался их гостеприимством. Хуже всего было то, что Эдик переродился в другого человека. По словам Никыча, изредка бывавшего у них, Эдик стал желчным, злобным типом, постоянно терроризировавшим больную жену. Конец несчастной жизни положила машина, сбившая Эдика, когда тот перебегал улицу в неположенном месте. Уже давным-давно не было в живых Кришки, но, вспоминая его непонятную и, казалось, неоправданную неприязнь к Эдикам, я думала: «Неужели этот пёсик каким-то своим собачьим чутьём чувствовал скрытую ото всех тёмную сторону натуры Эдика, которая проявилась годы и годы спустя?»

Я прожила у Евгении Адольфовны зиму 1963/64 года. Она была в курсе моей личной жизни и старалась оберегать меня от опрометчивых шагов. Я несказанно была благодарна ей за всё, за всё, за крышу над головой и заботу. По сути, эта святая женщина, дав мне кров, спасла меня, бесприютную. Однако образ жизни Адолевны был таков, что я постоянно не высыпалась и уже стала страдать сильными головными болями. Тут подвернулась комната, плату за которую, прожив месяц, не смогла более осилить Вероника. Первое время в новом жилье я просто отсыпалась при каждой возможности.

Комната была на 11-й Парковой улице, в десяти минутах ходьбы от метро «Щелковская». В те времена от метро начинался Сиреневый бульвар, засаженный сиренью. Напротив Парковых улиц через Щёлковское шоссе были поля, заросшие травой, тянувшиеся до лесного массива Лосиного Острова. Начиная с мая у метро с шести утра стояла бочка со свежим молоком, которое привозили из ближайшего совхоза. Пробегая мимо по дороге на работу, не успевшая позавтракать, я выпивала бумажный стаканчик холодного-холодного очень вкусного молока и спускалась в метро. А сейчас такая толкотня вокруг этого метро! Конечно, никакой сирени давно нет. Автовокзал и домá, домá до самого Лосиного Острова, автострада… И толпы народа…

Семья Мазеповых, в квартире которых я поселилась, состояла из пяти человек. У них была хрущёвская трёшка: две смежные комнаты и одна изолированная, которую они сдавали. Глава семьи Володя работал водителем такси, жена Аня была страховым агентом, трое детей: Наташа восемнадцати лет, Витя двенадцати лет и Валя восьми лет. Очень славное семейство! С Наташей мы сразу подружились. Она работала на кафедре в 1-м московском медицинском институте, мечтала поступить туда учиться. Её подруга Рая, тоненькая, стройная, как берёзка, мечтала о том же. Они обе не поступили в предыдущий год, теперь собирались повторить попытку. Я решила пойти по стопам многих выпускниц фармацевтического училища № 10, которые продолжили образование на вечернем отделении фармацевтического факультета 1-го мединститута. Так что мы втроём, Наташа, Рая и я, собирались летом 1964 года сдавать экзамены в этот институт. Забегая вперёд, скажу, что в тот год из нас трёх поступила только я. Конкурс на вечернее отделение фармфакультета был несравнимо меньше конкурса на дневной лечебный факультет. Наташа поступила с третьего раза. Стала врачом-терапевтом. Рая сначала окончила медицинское училище, потом поступила в мединститут. Я её встретила двадцать лет спустя в онкологическом центре, где она работала врачом-анестезиологом. Едва узнала в полной женщине Раю-берёзку. У неё и у Наташи, которая к тому времени уже овдовела, было по двое детей. На руках у Раи были парализованные родители мужа. Сейчас Наташа занимается гомеопатией – у неё свой кабинет. Дети успешные, а внуки учатся в Англии.

Наташа – удивительный человек, неравнодушный, социально активный. Она, например, организовала сбор подписей в социальных сетях в поддержку слепого парня-сироты, которому после выхода из детского дома власти Волгограда, где он жил, не давали положенную по закону квартиру. Из общежития выставили из-за собаки-поводыря. Он скитался по знакомым. Наташа писала письма во все инстанции и совместными усилиями с общественностью добилась того, что парень получил квартиру. Это только одно из многих её благих дел!

Рая продолжала работать в онкоцентре. Хотела уйти на пенсию, но её отговорили, предложив заведование конференц-залом, за которое она стала получать больше, чем за куда более трудную и ответственную работу анестезиолога, к тому же кандидата медицинских наук. Таковы парадоксы нашего времени. С её взрослыми детьми всё в порядке.

Летом 1964 года до всего этого было ещё далеко-далеко. Мы были молоденькие, тоненькие, стройные. Жили дружно и весело. Однажды глава семьи, Володя, как я уже писала, работавший таксистом, взял пассажирку в аэропорту Шереметьево – молодую чукчанку, прилетевшую из Анадыря. Та попросила отвезти её в гостиницу. Наивная душа, она думала, что в Москве летом можно легко устроиться в гостинице! Объехали все московские гостиницы – везде забито. И никаких надежд. Чукчанка в слёзы: «Везите в Шереметьево! Возвращаюсь в Анадырь!» Володя её пожалел и привёз к себе домой, где вместе со мной стало семь человек. Чукчанку звали Аней, так же как и хозяйку квартиры. Невысокая, худенькая, застенчивая девушка двадцати восьми лет, замужняя, имеющая маленькую дочку. У Ани была путёвка в санаторий в Кисловодск, но она приехала в Москву на месяц раньше, чтобы в институте красоты свести татуировки, бывшие у неё на лице. Оказывается, маленьким чукчанкам наносили на лицо татуировку. На лбу были три продольные линии, две линии вдоль носа, от них по обеим сторонам носа на щёки спускались по три линии. Вот такая дикая, нечеловеческая красота! В институте, что находился тогда на улице Горького, Аню стали постепенно избавлять от неё.

Прошёл месяц, и Ане пора было ехать в санаторий. Она ни в какую, плачет:

– Не поеду! Здесь такие хорошие люди, а там неизвестно какие! Будут смеяться, обижать!

Мы хором её убеждали:

– Аня, люди везде одинаковые! Поезжай, в Кисловодске такая красота! Когда ещё у тебя будет возможность там побывать!

Еле-еле уговорили. Уехала в слезах. Через две недели получили восторженное письмо с фотографиями, на которых Аня снята вместе с другими отдыхающими среди цветов. Писала, что люди замечательные, природа необыкновенная и она рада, что послушалась нас. Вернулась, полная впечатлений. Посетила ещё несколько раз институт красоты, окончательно избавилась от татуировок и улетела в Анадырь. Ближе к зиме хозяева получили оттуда посылку со свежей олениной.

Итак, я поступила в институт, позвонила родителям в Мурманск. Они были счастливы – только об этом и мечтали! Договорились, что до начала занятий на неделю приеду к ним. Приехала в субботу. На вокзале меня встретила незнакомая девушка – как оказалось, сестра соседки, говорившая с сильным белорусским акцентом. Объяснила:

– Таня рано утром уехала за грибами, Геннадий Павлович заболел, и Антонина Михайловна с ним осталась.

«За грибами» она произнесла как «за гробами». Я обмерла. За какими гробами? С трудом поняла, что «за грибами». Отца я застала парализованным. Говорить уже не мог, что-то промычал, увидев меня. В то утро у него случился третий по счёту инсульт. Он умер на моих глазах в воскресенье вечером. Старший брат папы, Николай Павлович, приехал из Минска в среду. Похороны состоялись в четверг. Тело отца всё это время находилось в квартире. Прошедшие пять суток были, мало сказать, для нас тяжёлыми. Мы уже держались из последних сил. В четверг перед похоронами дверь квартиры распахнули для желающих проститься. Приходили соседи, знакомые, тихо прощались. В числе прочих пришла какая-то незнакомая женщина. И вдруг она громко заголосила, запричитала. Так, наверное, голосили по покойнику в деревнях. Это был плач-крик, рвущий душу на куски! Невозможно было удержаться от рыданий. Маме и вовсе стало плохо. Голосящую уняли. Когда гроб выносили, она опять в крик, с завыванием запричитала. На неё зашикали. Я поняла, что это была профессиональная плакальщица, какие испокон веку, начиная с древних греков, а может быть, и раньше, были у многих народов. Уяснив, что ей не удастся показать всё своё искусство, не найдя понимания, она ушла.

Похороны были многолюдными. Отец работал в отделе кадров мурманского морского порта, и его пришло проводить много сослуживцев, взявших на себя всю организацию похорон. Был изготовлен металлический памятник-пирамида, в деталях которого читалось флотское прошлое отца. После похорон мама всех пригласила на поминки, но сослуживцы сказали, что в комнате всем не поместиться и они помянут его здесь. Напротив кладбища, на сопке, прямо на валунах, разложили закуску, достали стаканы, водку и стали поминать. И это были такие душевные поминки! Отца вспоминали тепло, говорили, что он был отзывчивым человеком, с юмором. Вспоминая смешные эпизоды, смеялись. И чувства, и слова были искренние. Нам, родным и близким, стало легче. Поминки продолжились дома, где собрались родственники, соседи. Приходили какие-то и не очень близкие люди, просто желающие выпить на дармовщину. Всех сажали за стол. Ох уж эти русские поминки, когда люди порой забывают, по какому поводу они собрались! Гости сидели и сидели, пили и пили, и, казалось, конца этому не будет! Вот уже и запеть готовы! Разошлись поздно вечером.

Отцу было всего сорок восемь лет, когда он умер. Обиднее всего было то, что за три года до этого он совершенно перестал принимать спиртное. Даже кефир не пил, в котором какие-то сотые доли алкоголя. Боялся подъёма кровяного давления. Бросил курить. И началась наконец-то замечательная семейная жизнь! Отец осознал прелесть трезвой жизни. Все были счастливы! Но, как оказалось, ненадолго. Мама осталась вдовой в сорок один год. Материальное положение семьи, естественно, резко ухудшилось: у меня копеечная зарплата и Таня – школьница. Маме пришлось, как говорится, колотиться. Её зарплата инспектора отдела кадров небольшого учреждения была скромной. Мама брала дополнительную работу: что-то печатала на машинке. Экономила, на чём могла, а главным образом – на себе. Оставшуюся жизнь положила на нас – дочерей и особенно внуков, полностью растворившись в них.

Я вернулась в Москву в середине сентября. После смерти отца снимать комнату мне было не по средствам, несмотря на то что фармацевтам подняли зарплату до шестидесяти рублей. Сумасшедшие деньги! Надо было опять искать угол. Да и мои хозяева решили больше не сдавать комнату. В конце октября хозяйка Аня (спасибо ей!) нашла мне новое жильё. Это была комната, но просили за неё плату как за угол – пятнадцать рублей. Комната в двухкомнатной квартире была угловой, с двумя окнами и балконом, очень холодная, полупустая и неуютная, поэтому за неё и брали плату как за угол. Наташа, помогавшая мне переехать, увидев это жильё, сильно расстроилась. Моя новая хозяйка, пожилая пенсионерка, была рада, что удалось заполучить жиличку. У неё были две взрослые дочери. Старшая, с мужем и двумя детьми, жила отдельно. Младшая, незамужняя, имела кавалера, у которого часто ночевала. А когда бывала дома, обреталась в комнате матери. Мать до выхода на пенсию работала на заводе «Красный богатырь», на котором делали резиновую обувь и резинотехнические изделия. Там же какое-то время работала её старшая дочь, а сейчас на конвейере клеила калоши младшая. На «Красном богатыре» слесарем-ремонтником работал и её молодой человек. Кабы знала, кабы ведала, что пройдут какие-то двадцать лет, и я буду целыми днями пропадать на этом заводе, собирая материал для своей докторской диссертации, досконально бы их расспросила о заводе того времени, работе, обо всём том, что потом узнавала из архивных документов.

Квартира, в которой я теперь жила, находилась в Останкино, в пятнадцати-двадцати минутах ходьбы от метро «ВДНХ». Опять же, до работы путь неблизкий. Везло же мне на расстояния! Зима 1964/1965 была для меня тяжёлой. Тяжелее всех предыдущих московских зим. В комнате холод был ужасающий. Готовясь к зимней сессии в институте, я пальто не снимала. Спала, набросав на себя всё что можно. В шесть утра вскакивала, бежала на работу на Загородное шоссе, после работы ехала в институт, в Измайлово. Оттуда после занятий в институте часто ехала в МГУ на Ленинские горы на занятия в Интернациональном студенческом театре. Была занята там в спектакле.

В конце 1964 года случился у меня серьёзный роман. Абсолютно неожиданный и искренний. Казалось, всё шло замечательно, но вдруг отношения разладились. Сразу, вдрызг и бесповоротно! Полное ощущение того, что называется, получила мордой об дорогу. Хуже всего было то, что я почувствовала изменение отношения к себе моего близкого окружения – студийцев. Это были люди, за которых я держалась как за семью! Моя единственная опора! Прямо кожей чувствовала снисходительно-насмешливое отношение. Не могла понять, в чём дело. Завалила зачёт по физике в институте. Мне было так психологически плохо, что я впервые подумала о том, чтобы оставить Москву. Уехать куда глаза глядят. Удержало то, что если брошу институт, то нанесу тем самым удар маме, которая только что пережила смерть отца. Люда Кастомахина, кажется, единственная, видевшая моё состояние и переживавшая за меня, нашла нужное средство излечить мою хандру. У Адолевны отмечали старый Новый, 1965 год, и Люда меня подпоила, подливая мне вина и уговаривая выпить за то, за другое. Настроение у меня было просто мерзкое, и, надо признаться, я набралась. Разошлись в середине ночи. Я пошла пешком от улицы Достоевского к себе в Останкино. Это приличное расстояние. Была тихая морозная ночь. Я шла и всю дорогу сама с собой разговаривала вслух про свою жизнь. Выговорила-а-сь!.. Убедила себя, что я, в общем-то, не слабая, всё ерунда, всё преодолею! Домой пришла под утро. Смертельно уставшая, еле добралась до постели. Когда проснулась, почувствовала необыкновенную лёгкость. Тяжесть, давившая на меня последнее время, свалилась. Я выздоровела! И хотя холод в комнате был прежний и я по-прежнему моталась в течение дня в разные концы Москвы, но почувствовала, что жизнь как-то налаживается. И она действительно наладилась! Зачёт сдала великолепно! В начале марта я уволилась из аптеки в больнице имени Кащенко и пришла работать в Институт экспериментальной и клинической онкологии (ныне Национальный медицинский исследовательский центр онкологии им. Н.Н. Блохина). Коллектив в аптеке оказался замечательный. Первые два месяца мне пришлось ездить на работу из Останкино на Каширское шоссе, в то время несусветную даль. От станций метро «Добрынинская» или «Автозаводская» надо было полчаса добираться в битком набитом автобусе. Тратила на дорогу два часа, пока не было готово общежитие рядом с институтом. В мае я переехала в него, и пошла совсем другая жизнь!

Только год спустя я узнала, что стало возможной причиной разрыва отношений с моим молодым человеком и такого странного отношения ко мне студийцев, пусть даже довольно короткого. Вот что произошло. В самый разгар моего романа в Москву приехала Галина Николаевна. Как я уже писала, она была руководительницей нашего школьного театра. После окончания школы я с ней активно переписывалась, с радостью выполняла все её поручения, а их, надо сказать, было немало. Прямо-таки в лепёшку разбивалась. Слала ей дефицитные лекарства, в которых она нуждалась и которые ни за что не достала бы в Полярном. Когда Галина Николаевна бывала в Москве, мы обязательно встречались. Я о ней много и восторженно рассказывала студийцам, познакомила с Евгенией Адольфовной. Телефоны тогда были редко у кого, и в тот раз, приехав (а это была суббота – день сбора), она пришла к ней, зная, что непременно застанет меня там. А меня не было. Присутствующие сказали, что у меня серьёзный роман и, скорее всего, мы с молодым человеком куда-то пошли. Галина Николаевна, которую я не ввела в курс этих моих отношений, очень удивилась и сказала:

– Думаю, молодой человек искренне увлечён, а что касается Лии, то понятно: ей надо устроиться в Москве, а это подходящая партия.

Присутствующие стали горячо возражать, что Лийка не такая, на неё это не похоже и тому подобное, на что Галина Николаевна безапелляционно заявила:

– Ну что вы мне рассказываете?! Я хорошо знаю её семью, и это стиль всей семьи!

Её слова достигли ушей моего молодого человека, и случилось то, о чём я уже написала. К тому времени, когда я узнала о такой оценке меня и нашей семьи, моё отношение к событиям годичной давности стало совсем иным: минус сменился на плюс. Я была рада тому, что роман не имел продолжения. И тем не менее, узнав о словах Галины Николаевны, я была потрясена и оскорблена! С чего она это взяла?! Я-то ей верила больше, чем себе! И такое предательство! Воистину: «Не сотвори себе кумира!» Несколько дней была не в себе. Мéста себе не находила и думать ни о чём другом не могла! Обиделась не столько за себя, хотя и за себя тоже, сколько за свою семью. Уж в чём в чём, а в приспособленчестве нас трудно было обвинить! Перестала отвечать на её письма, а она всё писала и писала… Жаловалась и жаловалась… И было на что. Муж, офицер, спивался. В конце концов его лишили звания и списали с флота. У неё обострилась тяжёлая депрессия.

Опять же, нужны были лекарства, которых в Полярном не было. Я подумала: «Ну что я буду сводить счёты с больным человеком! Добивать её? Тем более оказалось, что всё, что ни делается, всё к лучшему». Переписка возобновилась. Я, как и прежде, выполняла её просьбы, выручала как могла, через знакомых устроила ей консультацию у известного психиатра Снежневского. Его имя носит теперь институт психиатрии, который он возглавлял. Галине Николаевне о своей обиде никогда не говорила, но те её слова остались сидеть занозой во мне на всю жизнь. Французы говорят:

«Простить – значит забыть». Простить я простила, а забыть не смогла. Что поделаешь, не смогла!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже