– Я хочу знать, что ты собираешься делать, Никки. Собираешься ей рассказать?
Она снова рассмеялась:
– Кому рассказать? Что рассказать? – Тут она всплеснула руками: – А, поняла! Вся эта фигня насчет защиты Ханны, насчет того, чтобы я держалась от нее подальше, – дело не в ней, дело в
– Нет.
– Ты боишься не того, что я ей сделаю. Ты боишься того, что я ей
– Это одно и то же.
– Нет, Лэйси. Одно дело она. Другое ты. Любой дурак поймет разницу.
– Не надо ее мучить, лишь бы напакостить мне.
– Давай начистоту. Напакостить тебе я хочу не больше, чем трахнуть тебя.
– Тогда зачем мы здесь?
Она уехала, не ответив. Мы обе знали ответ.
Я усугубила ситуацию. Я пыталась тебя предупредить, но ты не послушала, и тут ты сама виновата, хотя главным образом виновата я. В том, что она сделала дальше. В том, чем это обернулось для тебя. Здесь кругом виновата я – и кругом не виновата, как и во всем остальном.
Однажды, когда мне было одиннадцать лет, я случайно выбросила зубную пластинку вместе с остатками обеда и заметила пропажу только через двадцать минут, когда настала пора вставлять пластинку обратно в рот и идти на урок. Я запаниковала, потому что прямо-таки
Бог знает, что было в том мусорном контейнере на парковке, куда сбрасывали содержимое всех бачков из столовой. Бог знает, почему взрослый человек позволил одиннадцатилетней девочке забраться в контейнер и копаться в банановых шкурках, комках спагетти и не поддающихся идентификации отбросах, воняющих блевотиной. Тогда я о таких вещах не задумывалась. Впрочем, мистер Соренсон, по сути, не принадлежал к числу настоящих взрослых вроде учителей, директора или даже работников столовой, которые имели право ставить нас в угол. Мистер Соренсон был обычным дворником (так мы все тогда считали, а настоящие взрослые не удосуживались нас поправить, потому что на самом деле они тоже так считали) и существовал единственно для того, чтобы убирать за нами. Ходячая швабра. Но если бы мистер Соренсон не увидел, как я в слезах и соплях выхожу из дверей столовой, наверное, я поплелась бы в класс, к медсестре или, самое худшее, домой. Вместо этого мистер Соренсон просто помог мне решить проблему.
– Она наверняка в контейнере, – сказал он. – Поройся – и найдешь.
Хочешь знать, на что была похожа моя жизнь до тебя? Передо мной стоял выбор: явиться домой без пластинки или нырнуть в мусорный контейнер, и я не колебалась ни минуты.
Он помог мне забраться внутрь. Края контейнера были практически вровень с моей головой, и у меня мелькнула мысль, что он собирается уйти и я останусь кричать и рыдать на куче мусора, пока кто-нибудь не придет выбрасывать новую порцию мусора или у меня не съедет крыша. Он не ушел. Он стоял и смотрел, как я роюсь в отбросах. Тут я не очень хорошо помню, ведь и ночные кошмары не запоминаются, а иначе бы мы все наверняка охренели, если бы даже днем помнили, каково это, когда тебя жрет медведь, когда горишь огнем или копаешься в куче протухшей еды. Зато я помню, что пластинку все-таки нашла. Забрала ее домой, протерла спиртом и (сейчас я стараюсь об этом не думать, поскольку мне сразу чудится, что микробы отложили яйца у меня под кожей)
В начальной школе раздевалки и душ не предусмотрены, никаких излишеств. Я вылезла из контейнера и отправилась прямиком в класс. Ведь оставшийся день от меня дико воняло, потому что так и бывает, когда копаешься в помоях.
– Вот разиня, – сказал мистер Соренсон, когда увидел, что я плачу. – Если она тебе так нужна, зачем ты ее вообще выбросила?
Вот ты и объясни мне, Декс. Почему люди так делают?
Я ждала тебя там, куда ты меня выбросила, – в Мусорном Ряду. Ты захотела, чтобы я вернулась, и я вернулась. Но когда вылезаешь из таких мест, пахнешь совсем не душистым мылом.
Ты пришла за мной как ни в чем не бывало, будто мы по-прежнему Лэйси и Декс, вместе навсегда. Мне даже показалось, что я и правда ведьма, потому что сама напророчила, наколдовала: «Вернись ко мне», – и вот она ты. Вернулась. Ты прикидывалась, что делаешь мне одолжение, что в кои-то веки даешь, а не берешь, но ты жаждала моих указаний, что делать дальше.