Санкай стояла спиной к двери, а лицом к полке, уставленной деревянной посудой. Когда он негромко окликнул ее, Санкай вздрогнула и стремительно обернулась. В желтых глазах бился испуг, и, чтоб успокоить ее, Куземко ласково сказал:
— К тебе я приехал, дурка.
Санкай смотрела выскочившей на охотника пугливой козочкой, а шагнул он к ней — вскрикнула, словно от нестерпимой боли, и схватила лежавший на полке охотничий с тонким лезвием нож. Неужели она не узнала Куземку? Нет, прошло всего несколько месяцев, как виделись, и он все тот же, и в юрте не так уж темно…
— Куземко я.
— Уходи! — выставив нож клинком вперед, сердито сказала она.
Куземко не знал, как ему быть, что и сказать ей в ответ. Чего-чего, а такой встречи и такого разговора он не ожидал. Почему она прежде была с ним добра и доверчива, а теперь дичится его? Что же случилось, однако?
— Помнишь?
— Не гляди на меня!
— Да ты что, Санкай! За тобой я приехал, как тебя басурманину Курте продали, государев указ нарушив. Ты вольна от Курты уехать в острог, — он смело шагнул к ней.
У Санкай пуще расширились, грозно сверкнули быстрые кабарожьи глаза, задрожали губы. Бледная и решительная, она занесла нож над головой, готовая поразить им Куземку или самое себя:
— Не подходи!
— Дурка ты, как есть дурка. Поедем на Красный Яр, никто тебя не тронет. Вот те крест, — Куземко перекрестился, шаг за шагом отступая к двери.
— Ты не знаешь обычаев моего народа. Теперь я жена Курты.
— Да он же купил тебя не по божьей правде! — снова наступая, уговаривал Куземко. — Какая ты ему верная женка, коли он тебя обманывает? Поедем домой, Санкай! Я тебя у воеводы выпрошу, и поженимся, и жить будем честно, неразлучно.
— Уходи, Куземко! — закричала она, и по круглым в малиновых пятнах ее щекам зазмеились слезы.
— Ладно, уйду, — со вздохом сказал Куземко.
Санкай в отчаянии отшатнулась, бросила нож на полку и, не утирая бороздивших лицо слез, сказала:
— Разве так можно?
Куземко заговорил взахлеб, протянув к ней большие загрубелые руки:
— Можно, лада моя, уж и можно. Ты ведь крещеная, тебя не смели продавать нехристю. Поедем-ко, конь у меня быстрый, мигом домчим!
— Нет… нет, — выдавливая из себя слова, тупо сказала она. — Курты нет в улусе. Когда Курта приедет, я, может быть, спрошу его.
— Он не пустит тебя, не затем покупал. Бежать надобно!
— А Эрлик-хан и его духи?
— Ты же крещеная! Бог у тебя наш, русский, и он зовет Санкай на Красный Яр. Это он послал меня.
— Ты шаман? — в голосе ее прозвучали откровенный страх и любопытство.
— У нашего Бога попы. А шаманов нету. Но я и не поп, я казак…
— Крест покажи, — вспомнив что-то далекое, давнее, попросила она.
Куземко рванул ворот рубахи, достал нательный оловянный крестик.
— Дай мне. Мой крест Курта искусал. Искусал и выплюнул в огонь.
— Возьми. Ай мне жалко?
— Ты уходи, Куземко, — с неожиданной мягкостью сказала она. — И не приезжай в другой раз. Если захочу, сама приеду.
Куземко не знал, радоваться ее словам или нет. Решится ли она убежать от Курты? И, кажется, прежняя Санкай, но дичится, не верит Куземке.
Вконец раздосадованный, он покинул юрту и, ни от кого не прячась, сел на коня и уехал домой.
Уж и густ на рассвете синий холодный туман над Качей — что молоко. Перепела в степи начали свою утреннюю побудку, где то на ближних сосновых мысах по-бабьи звонко закуковала кукушка, считая караульщикам оставшиеся года. Сонно захлопала крыльями, завозилась на башне сова.
Над туманом неизвестно откуда нежданно выплыла темная, зыбкая фигура, она осторожно раздвинула тальник, закачалась, юркнула к бревнам хилой кладбищенской часовенки. Караульщик, первым заметивший ее с северной стены острога, хотел было с перепугу пальнуть, чтобы то привидение исчезло. Говорят, что оно хоть и не боится пули, а все ж старается не попасть казакам на прицел. Потом караульщик, немного оклемавшись, подумал, что выстрелить никогда не поздно, и на всякий случай окликнул:
— Стой! Кто там?
Фигура присела, замерла, но не отозвалась.
— Кто ты есть? Стрелю!
Фигура шарахнулась в кусты и пропала, будто ее и вовсе не было. Рукавом кафтана казак протер слипающиеся от устали глаза, посмотрел в сторону кладбища еще раз и решил, что это ему примерещилось. Но все ж вызвал десятского и рассказал тому про чудное видение, а тот немешкотно сделал вылазку за глухую острожную стену и вскоре привел оттуда тоненькую, как прутик, женку-инородку. Она была одета в татарское легкое платье, поверх которого, чтобы не замерзнуть, натянула на себя кусок кошмы. Когда ее спросили, кто она и почему ночью бездельно слоняется под острогом, женка ответила:
— К попу Митьке пришла.
— Спит он, поп-то.
— Пусть спит, и я посплю мал-мало.
— Ложись вон там, на подамбарнике, — указал десятский.
Она поклонилась ему и, озираясь, послушно пошла к хлебному амбару, куда он показал. Женка была немало довольна, что после долгого пути наконец-то попала в острог.