Ученикам и необвиненным учителям велели писать обличительные плакаты и лозунги, вскоре покрывшие весь школьный двор. Учителя проявляли активность по ряду причин: из конформизма, послушности приказам партии, зависти к престижу и привилегиям других учителей — и страха.
Под огонь попал и мой преподаватель китайского языка и литературы, учитель Чи, которого я обожала. В одной из стенгазет–дацзыбао говорилось, что в начале 1960–х он заявил: «От криков «Да здравствует Большой скачок!» сыт не будешь». Не зная, что «Большой скачок» привел к голоду, я не понимала смысла приписанных ему слов, но чувствовала их непочтительность.
Что–то делало учителя Чи непохожим на окружающих. Тогда я не могла определить, что именно, но теперь думаю, что это была ирония. Он часто издавал звуки, средние между сухим кашлем и смешком, свидетельствующие о невысказанных мыслях. Так он однажды отреагировал на следующий мой вопрос. В нашем учебнике содержался отрывок из воспоминаний Лу Дин–и, тогдашнего главы Центрального отдела пропаганды, о «Великом походе». Учитель Чи обратил наше внимание на яркое описание войск, идущих безлунной ночью по извилистой горной тропе со светящейся цепью сосновых факелов. Дойдя до ночлега, солдаты «побежали с мисками, чтобы отхватить себе что–нибудь на ужин». Это предложение меня поразило, потому что воинов Красной армии всегда описывали бескорыстными людьми, голодавшими, лишь бы отдать последнее товарищам. Я не могла представить, как они «хватают» еду. За ответом я обратилась к учителю Чи. Он с полукашлем–полусмехом заметил, что я никогда не голодала, и быстро переменил тему. Меня это не убедило.
Тем не менее я испытывала к учителю Чи огромное уважение. У меня разрывалось сердце, когда я видела, как его и других преподавателей, которых я очень уважала, обвиняют во всех грехах и оскорбительно обзывают. Еще сильнее я горевала, когда рабочая группа велела всем в школе написать «разоблачающие и клеймящие» их дацзыбао.
В четырнадцать лет я ощущала инстинктивную ненависть ко всяческому насилию и не знала, что писать. Меня пугали жирные черные иероглифы и огромные листы белой бумаги, дикие, полные жестокости выражения: «Разбей собачью голову такого–то!», «Уничтожь такого–то, если он не покорится!». Я начала прогуливать, оставалась дома. На бесконечных собраниях, из которых теперь состояла, в сущности, вся наша школьная жизнь, меня постоянно критиковали за то, что я «ставлю семью на первое место». Меня преследовало чувство неотвратимой опасности.
Однажды заместителя директора нашей школы, учителя Каня, живого, энергичного человека, обвинили в «следовании капиталистическому пути» и помощи заклейменным учителям. Все, что он сделал в школе за многие годы, объявили «капиталистическим», даже изучение работ Мао — потому что этому уделялось меньше часов, чем собственно урокам.
Точно так же я была поражена, когда жизнерадостного секретаря комсомольской организации школы, учителя Шаня, обвинили в «противостоянии Председателю Мао». Это был франтоватый молодой человек, которому я старалась понравиться, чтобы он помог мне вступить в комсомол в пятнадцать лет.
Он преподавал юношам и девушкам марксистскую философию и задавал им сочинения. Части сочинений, казавшиеся ему особенно удачными, он подчеркивал. Теперь его ученики соединили эти разрозненные отрывки и получившийся явно бессмысленный текст объявили антимаоистским. Многие годы спустя я узнала, что стряпать подобным образом обвинения начали еще в 1955 году писатели, выдиравшие из контекста высказывания своих соперников — именно тогда маму впервые арестовали коммунисты.
Через много лет учитель Шань рассказал мне, что их с заместителем директора назначили в жертвы потому, что в то время они вели расследование в составе рабочей группы на другом объекте и из них удобно было сделать козлов отпущения. Осложнили ситуацию и их не особенно хорошие отношения с директором школы, оставшимся на месте. «Если бы уехал он, этому черепашьему сыну не поздоровилось бы», — заметил с обидой учитель Шань.
Заместитель директора, учитель Кань, был предан партии и чувствовал себя незаслуженно обиженным. Однажды вечером он написал прощальную записку и резанул себе по горлу бритвой. Его срочно отвезла в больницу жена, пришедшая домой раньше обычного. Рабочая группа замяла его попытку свести счеты с жизнью. Для члена партии самоубийство считалось предательством, потерей веры в партию и попыткой шантажа. Поэтому к несчастному не следовало проявлять никакого сочувствия. Однако рабочая группа занервничала. Члены ее прекрасно знали, что выдумывают обвинения без малейших оснований.
Услышав об учителе Кане, мама расплакалась. Она его очень любила и догадывалась, что такой жизнелюбивый человек мог пойти на крайний шаг только в результате чудовищного давления.