Амбиции Гитлера нуждались в осуществлении в течение срока его жизни; делая заявления, он выступал исключительно от собственного имени. Сталин страдал подобной же манией величия, но видел себя носителем исторической истины. В отличие от Гитлера, Сталин обладал потрясающим терпением. Как ни один из лидеров демократических стран, он всегда был готов заняться скрупулезным изучением соотношения сил. И именно в силу своей убежденности в том, что его идеология воплощает историческую истину, Сталин со всей беспощадностью отстаивал советский национальный интерес, будучи свободным от того, что считал лицемерной моралью или личных привязанностей.
Сталин был поистине монстром; но в делах внешней политики оказался в высшей степени реалистом — терпеливым, проницательным и непреклонным, как Ришелье своего времени. Западные демократии искушали судьбу, полагаясь на непримиримость идеологического конфликта между Сталиным и Гитлером. Они дразнили Сталина пактом с Францией, которым не предусматривалось военное сотрудничество, исключали Советский Союз от участия в Мюнхенской конференции и действовали путем довольно двусмысленного вступления в военные переговоры со Сталиным, но только тогда, когда уже поздно было предотвращать заключение им пакта с Гитлером. Руководители демократий ошибочно принимали тяжеловесные, слегка насыщенные теологическим содержанием речи Сталина за негибкость как мысли, так и политики. И тем не менее негибкость Сталина распространялась только на коммунистическую идеологию. Его коммунистическая убежденность давала ему возможность быть исключительно гибким в тактике.
Помимо этих психологических аспектов характер Сталина имел философскую подоплеку, что делало его почти совершенно непонятным для западных руководителей. Будучи старым большевиком, он прошел через тюрьмы, ссылки и лишения из-за своих убеждений на протяжении десятилетий, прежде чем прийти к власти. Гордясь своей исключительной проницательностью в понимании динамики истории, большевики видели свою роль как помогающих объективному историческому процессу. По их мнению, разница между ними и некоммунистами была такой же, как между учеными и любителями. Анализируя физические явления, ученый сам их не создает; его понимание причин их возникновения позволяет ему время от времени управлять процессом, хотя всегда только на основе присущих им внутренних законов развития. В том же духе большевики воспринимали себя как ученых в области истории — помогающих тому, чтобы ее ход был хорошо заметен, возможно, даже ускоряя его, но никогда не меняя его неизменной направленности.
Коммунистические лидеры представляли себя людьми непримиримыми, лишенными сострадания, неумолимо следующими по пути исполнения своей исторической миссии, причем их нельзя было переубедить обычными аргументами, особенно аргументами со стороны скептиков. Коммунисты полагали, что они имеют преимущество в проведении дипломатии, потому что, по их мнению, понимают своих собеседников лучше, чем те понимают сами себя. Для коммуниста возможна единственная уступка, если вообще возможна какая-либо уступка, и только в случае «объективной реальности», но никогда не в ответ на убедительные аргументы дипломатов, с которыми они ведут переговоры. Дипломатия, таким образом, являлась частью процесса, при помощи которого можно было свергнуть существующий порядок; будет ли он свергнут при помощи дипломатии мирного сосуществования или посредством военного конфликта, зависело от оценки соотношения сил.
В мире бесчеловечных и холодных расчетов Сталина, однако, существовал один непреложный принцип: ничто не может оправдать безнадежные битвы за сомнительные цели. С философской точки зрения идеологический конфликт с нацистской Германией был частью всеобщего конфликта с капиталистами, а значит, если речь идет о Сталине, включал в себя Францию и Великобританию. На какую конкретно страну в итоге падет главный удар советской враждебности, зависело исключительно от того, кого конкретно Москва считает наибольшей угрозой на данный момент.
В моральном плане Сталин не делал различий между отдельными капиталистическими государствами. Его истинное мнение по поводу стран, проповедующих добродетели всеобщего мира, недвусмысленно выражено в реакции на подписание пакта Бриана — Келлога в 1928 году[433]:
«Говорят о пацифизме, говорят о мире между европейскими государствами. Бриан и [Остин] Чемберлен лобызаются. …Это все пустяки. Из истории Европы мы знаем, что каждый раз, когда заключались договоры о расстановке сил для новой войны, они, эти договоры, назывались мирными. Заключались договоры, определяющие элементы будущей войны…»[434]