– Должно быть, несчастный случай произошел вскоре после того, как они сфотографировались на том семейном портрете, потому что выглядит она точно так же, а в таком возрасте дети меняются быстро, – заметил я.
Уайрман вроде бы меня и не услышал.
– Мы все в одной лодке, – изрек он.
Я уж хотел спросить, о чем это он, а потом понял, что нужды в вопросе нет.
– Si, senor.
– Она ударилась головой. Я выстрелил в себе голову. Тебе раздавил голову автопогрузчик.
– Кран.
Он махнул рукой, давая понять, что разницы никакой. Потом сжал мое единственное запястье. Холодными пальцами.
– У меня есть вопросы, мучачо. Почему она перестала рисовать? И почему я не начал?
– Почему она перестала, я точно сказать не могу. Может, забыла, что рисовала – поставила психологический блок, – может, сознательно лгала. Что же касается тебя, то твой талант – сочувствие. А на Дьюма-Ки сочувствие переросло в телепатию.
– Это все чушь… – Он замолчал.
Я ждал.
– Нет. Не чушь. Но теперь это ушло. Знаешь, что я тебе скажу, амиго?
– Что?
Он указал на семейную пару в противоположном углу кафетерия. Они нарушили молчание. Мужчина отчитывал свою жену. Или это была его сестра?
– Пару месяцев назад я знал бы, с чего весь этот сыр-бор. Теперь могу только догадываться.
– Источник и того и другого, вероятно, в одном месте. Хотел бы махнуться? Зрение на случайное чтение мыслей?
– Господи, нет! – Он оглядел кафетерий, его губы изогнулись в ироничной, кривой, безнадежной улыбке.
– Не могу поверить, что мы ведем такие разговоры, знаешь ли. Частенько думаю о том, что проснусь, и все будет как прежде: рядовой Уайрман, встаньте в строй.
Я встретился с ним взглядом.
– Такого не будет.
х
Согласно «Эху недели», малышка Элизабет (так ее называли в заметке) принялась рисовать в самый первый день после возвращения домой. Быстро прогрессировала, по словам отца, «набиралась опыта и прибавляла в мастерстве с каждым часом». Начала с цветных карандашей («И кого это нам напоминает?» – спросил Уайрман), прежде чем перейти к акварельным краскам, коробку которых ошеломленный Джон Истлейк привез из Вениса.
В последующие три месяца, проведенные по большей части в постели, Элизабет нарисовала сотни акварелей, выдавая их со скоростью, которую Джон Истлейк с дочерьми находили пугающей (если у няни Мельды и было свое мнение, в печать оно не попало). Истлейк пытался притормозить Элизабет (ссылаясь на требования доктора), но это приводило к обратным результатам. Вызывало раздражительность, приступы слез, бессонницу. У девочки даже поднималась температура. Малышка Элизабет говорила, что, когда ей не дают рисовать, «у нее болит голова». Ее отец отмечал, что если дочь берется за карандаш, «она ест, как те лошади, которых так любит рисовать». Автору заметки, некоему М. Рикетту, эта фраза очень понравилась. Я находил такое состояние очень даже знакомым, вспоминая собственные приступы дикого голода.
Я уже собрался в третий раз прочитать эту заметку с расплывчатыми словами и буквами (Уайрман сидел рядом со мной, там, где была бы моя правая рука, если б ее не ампутировали), когда открылась дверь, и в кафетерий вошел Джин Хэдлок. В черном галстуке и ярко-розовой рубашке, в которых был на выставке, только узел галстука он распустил, а верхнюю пуговицу рубашки расстегнул. В зеленых штанах от хирургического костюма и зеленых бахилах на туфлях. Он поднял голову, и я увидел, что лицо у него грустное и вытянутое, как у старой ищейки.
– В двадцать три девятнадцать, – сказал он. – Шансов не было.
Уайрман закрыл лицо руками.
xi
До «Ритца» я добрался без четверти час, хромая от усталости, жалея, что придется ночевать здесь. Мне хотелось перенестись в мою спальню в «Розовой громаде». Хотелось улечься на середину кровати, сбросить странную новую куклу на пол, как когда-то я поступил с декоративными подушками, прижать к себе Ребу. Хотелось лежать и смотреть на вращающиеся лопасти вентилятора. А более всего хотелось, засыпая, слушать приглушенный разговор ракушек под домом.
Вместо этого приходилось иметь дело с фойе отеля: слишком уж разукрашенным, слишком набитым людьми и шумным (даже в такой час бренчало пианино), слишком ярко освещенным. Однако моя семья остановилась здесь. Я пропустил праздничный обед. И не мог пропустить праздничный завтрак.
На регистрационной стойке клерк протянул мне пластиковый ключ и целую кипу сообщений. Я принялся их просматривать. В основном поздравления. Одно отличалось – от Илзе: «Ты в порядке? Если не увижу тебя до восьми утра, пойду на поиски. Честно предупреждаю».
Самым нижним оказался конверт, подписанный Пэм. Сообщение оказалось коротким: «Я знаю – она умерла». Обо всем остальном говорил вложенный в конверт магнитный ключ.
xii