Сегодня я вижу первую атаку американских эскадрилий, которые средь бела дня атакуют Регенсбург: это мой первый непосредственный контакт с этой войной. И вот над моей тихой долиной пролетают эти белоснежные птицы… я вижу, как одна из них, сбитая ракетой, на короткое мгновение светится темно-красным светом, а затем падает, охваченная пламенем. Я вижу появляющиеся из пламени крошечные фигурки в парашютах, вижу, как веревка одного парашюта горит и как человек, висящий на ней, стремительно летит к земле. Я еду в Зеебрук, где лежит разбившийся самолет. На дне кратера глубиной четыре метра шипит горящее масло — двигатели зарылись так глубоко, что их не удосужились выкопать. Вокруг лежат разбросанные части тела — оторванная ступня, обгоревший палец, рука. Мертвых уносят в маленьком картофельном мешке. Возле Вагинга, где несколько сбитых американцев приземлились более удачно, несколько северогерманских женщин пытаются плюнуть на пленных. Но сопровождающий солдат возмущается оскорблением беззащитных и угрожает им оружием: действительно, стоит только немного поцарапать простого небуржуазного немца, чтобы обнаружить старую добрую субстанцию порядочности и врожденную склонность противостоять повадкам каналий.
Кстати, новости из Гамбурга просто уму непостижимы. Там говорят об улицах, на которых спасающиеся застряли в кипящем асфальте и были поджарены, говорят о развалинах, под которыми до сих пор лежат погибшие и к которым выжившие с благоговением возлагают венки. Здесь говорят о двухстах тысячах погибших. Я не хочу верить всему, что говорят, придерживаюсь того, что вижу сам, и считаю, что в данном случае того, что я видел, почти достаточно. Мне много рассказывали о совершенно запутанном состоянии ума этих гамбургских беженцев… об их амнезии и о том, как они бродят по городу, одетые только в пижамы, в том состоянии, в котором они спасались от обрушения своих домов: с тревогой в глазах, с пустой птичьей клеткой в руках, без памяти о прошлом, без веры в будущее. И вот что случилось в один из знойных дней начала августа на маленькой железнодорожной станции в Верхней Баварии, где скопилось сорок или пятьдесят таких несчастных существ: наперекор крикам протеста чиновников они лезли через разбитые окна купе, привыкшие бороться за места, толкаться, препираться, ругаться, падать…
И в этот раз здесь происходит то, что должно было произойти. Чемодан, жалкая картонная штуковина с потертыми углами, промахивается мимо цели, падает на платформу, разбивается и высыпает свое содержимое. Игрушки, обгоревшее белье, маникюрный набор. Наконец, детское тельце, уменьшенное до мумии, которое полусумасшедшая женщина притащила с собой как остаток прошлого, которое еще несколько дней назад было реальным. Ужас, крики, истерические рыдания и фырканье собаки, наконец, сострадательный чиновник, который разбирается с этой ужасной сценой…
Говорят, что при гигантском пожаре кислород взрывается и люди даже на далеких расстояниях погибают от удушья, и что адский жар фосфорных канистр даже тела взрослых людей превращают в крошечные детские мумии, и что бесчисленное множество женщин бродят по стране с такими жуткими реликвиями.
И теперь хотят закрыть глаза на то, что с этой войной заканчивается европейская эпоха, что технология, поворачивая последнее жуткое колесо, оставляет после себя жуткий вакуум душ и что заполняющей средой, вероятно, будет крайне антимеханистическое, антирациональное ощущение жизни X, полной вновь пробудившихся демонов? Что нет возврата к вчерашнему мировоззрению, что никакой план Бевериджа[226] и никакие стандартизированные удовольствия на выходных не гарантируют дальнейшего существования масс, ставших беспомощными и бесцельными, и что на этот раз сами всадники апокалипсиса оседлали своих тощих коней?
2 июля 1944
Сегодня, возвращаясь на велосипеде из Штайна, я наткнулся на группу молодых женщин — фабричных работниц. Это северные немцы, которые были эвакуированы сюда и «трудоустроены» (если воспользоваться этим красивым словом из лексикона современного торгашеского немецкого) в химической промышленности долины Альц… они маршируют, перебирая ногами, как и весь народ, в военном строю, выглядят такими неловкими, уродливыми, лишенными всякого женского изящества, как принято в Союзе немецких девушек. Они тащатся, как стадо коров со светлыми косами, и если я так много говорю о них, то только из-за песни, которую они напевают…
Это какая-то пошлая чепуха в знакомом рубленом ритме, заимствованном у большевиков, которым мы обязаны музыкальным нацистским поставщикам двора, но примечателен припев…