Я уже начинаю привыкать, что в Париже употребление косметики не есть признак какой-либо одной категории женщин, как у нас, – а общераспространенная привычка. Первое же время по приезде я со всей провинциальной наивностью всякую накрашенную женщину принимала за кокотку.
Музыканты играли очень недурно, как настоящие артисты. Henry, живой как ртуть, не мог спокойно сидеть на месте: он, казалось, с нетерпением ожидал, скоро ли кончится концерт, чтобы показать свои таланты.
Кларанс потихоньку, чтобы не мешать игре, рассказывала мне его биографию.
– Вы услышите от него всякие анекдоты… скабрезные, а в сущности, он сам ведет очень скромную жизнь, работает не покладая рук, беден, как Иов: живет всего на 55 франков в месяц, стипендиат города Тулузы. Сам готовит себе обед, при этом – всегда весел, всегда в хорошем настроении, ни на что не жалуется. Предупреждаю вас, что бы вы ни услышали здесь, знайте одно – здесь нет дурных людей.
Henry легким прыжком очутился около нас и признался мне в любви.
Кларанс готова была опять разразиться смехом во все горло, но музыканты кончили играть, раздались аплодисменты.
Опять надо было представить меня новым посетителям. Henry сел за фортепиано, перебирая клавиши.
– Ну, теперь, господа, споем нашу родную песню, – предложила Кларанс. – Madame Carvolli, к пианино! Henry – сюда, вы, Дериссе, поете? нет? Ну, начнем… Henry – вы запевайте.
Лицо художника стало вдруг серьезно, и он запел прекрасным баритоном.
Звуки бесшабашной веселой песни, казалось, раздвигали стены этой маленькой гостиной и далеко уносили всех присутствующих под благодатное южное небо – в счастливую страну, залитую солнцем.
«Ah, Toulouse!» – раздался мощный, гордый припев, и волна беззаботного веселья разливалась в комнате и захватывала всех… У меня сердце замирало, – не знаю отчего… И невольно вспомнились печальные напевы моей родины…
И когда Henry, весь красный, усталый, отирая пот со лба, отошел от пианино, – все не сразу заговорили, точно эти чарующие звуки удерживали еще всех в своей власти…
– Какова же должна быть у вас жизнь – там, на юге Франции? – с невольной завистью к этой способности наслаждаться жизнью воскликнула я.
– О, жизнь у нас хороша! Солнце сияет, мы вечно веселимся! Поэзия, искусство, женщины, любовь – что может быть лучше такой жизни? – с увлечением объяснял мне Henry, становясь на колени. – Полюбите меня. А? Отчего? – И он вертелся как волчок, возбуждая общий смех.
Я и не заметила, как высокая блондинка с подведенными глазами подошла к пианино, музыкант взял первые аккорды аккомпанемента:
пронеслись и замерли нежные, ласкающие звуки.
И этот музыкальный призыв заставил смолкнуть начавшиеся было разговоры, и Henry затих, присмирел, сидя у моих ног.
Я вся встрепенулась и жадно ловила каждый звук, каждое слово.
И я не могу ему это сказать. Никогда… Все мое сердце зовет его, но сказать… невозможно…
Эти нежные звуки острою болью проникали в душу, и однако я слушала и слушала, вся дрожа, стараясь удержать рыдания, сидеть спокойно, чтобы никто ничего не заметил…
замер в последний раз призыв любви. Я поскорее вышла в коридор и приотворила входную дверь… слезы душили меня.
Струя холодного ночного воздуха освежила, привела меня в себя.
Я слышала за собой шорох женского платья и обернулась: в темноте краснело платье брюнетки.
– Я последовала вашему примеру – тоже вышла освежиться, в гостиной так жарко.
Я подвинулась, чтобы дать ей место у приотворенной двери, радуясь, что все объясняется так просто и легко для других.
А красивая дама продолжала:
– Вы часто здесь бываете? Я в первый раз.
– Я второй. Меня недавно познакомила с ней хозяйка, я снимаю комнату наверху.
– А, так вы студентка? Я тоже недавно кончила Высшую школу.
– Чем вы занимались?
– Латинской эпиграфией. Моя теза была напечатана на счет факультета. Профессора одобрили… – скромно прибавила она.
Это меня заинтересовало. Она говорила по-французски слишком хорошо для иностранки, но француженкой быть не могла: здесь женщины не станут заниматься археологией. Я спросила, откуда она.