разцы юмора Дюма-сына. Грубое, но неисчерпаемое воодушев
ление, реплики, рубящие сплеча, без всякой заботы о вежли
вости; апломб, граничащий с дерзостью, из-за которой его
слова всегда имеют успех у женщин; и при этом жестокая
озлобленность, но, без сомнения, очень оригинальное остро
умие, острое, злое, поражающее внезапно, так что экспромты
Дюма благодаря своей сжатости и резкости превосходят, по-
587
моему, то остроумие, которое этот драматург вкладывает в
свои пьесы!
Он развивает мысль, что у всех поголовно любые чувства и
впечатления зависят только от хорошего или плохого состоя
ния желудка. В подтверждение этой теории он рассказывает об
одном своем овдовевшем знакомом: в тот вечер, когда умерла
его нежно любимая жена, Дюма повел его к себе обедать. Он
угостил его говядиной; протягивая тарелку, вдовец попросил
его жалобным голосом: «Немножко жирненького!» — «Что по
делаешь! Желудок! У него был великолепный желудок, он не
способен был испытывать большое горе. Так же, как и Мар-
шаль, например! Маршаль со своим отличным желудком тоже
никогда не мог испытывать горе!»
Мы присоединяемся к мнению Дюма. Тогда принцесса, как
будто у нее отняли то, что она ценила больше всего в жизни,
ее иллюзии, нечто вроде идеала, который она создавала себе
не из людей, а из различных явлений, — принцесса перед ли
цом такого скептического материализма испускает крики
ужаса. Лицо ее морщится от отвращения к нашим теориям и
от какого-то детского страха перед ними. В такие минуты прин
цесса не помнит себя, не рассуждает; она готова бросить в вас
стулом. Она охвачена настоящим отчаянием, почти комиче
ским в своей искренности.
Все это прерывается рассказом хранителя Версальского
музея Сулье, нареченного при крещении Эвдором, — рассказом
о том, как он пытался покончить самоубийством в день своего
двадцатилетия. Он всерьез хотел умереть от угара, но угадайте,
в чем он разжег для этого уголь? В поясной ванне своего отца,
которая от жары распаялась и вернула обществу Эвдора-Вер-
тера.
У Ренана, на пятом этаже маленького дома по улице Вано,
в маленькой квартирке, мещанской, чистенькой, с дешевой
современной мебелью, обитой зеленым бархатом, с головками
Ари Шеффера на стенах; среди нескольких дюнкеркских безде
лушек — слепок с прелестной руки, вероятно с руки его сестры.
Через открытую дверь видна небольшая библиотека — полки
из некрашеного дерева, книги без переплетов, сваленные или
сложенные стопками на полу, разрозненные материалы о Во
стоке, всевозможные ин-кварто, среди которых брошюра о япон
ской лексике; а на столе дремлет корректура «Святого Павла» *.
588
Из обоих окон открывается широчайший горизонт, один из тех
зеленых лесов, которые спрятаны среди стен и камней Парижа,
огромный парк Галлиера, волны древесных вершин, возвышаю
щихся над церковными строениями, над куполами, над коло
кольнями; некое сочетание благочестивого провинциального
города с Римом.
Чем ближе узнаешь Ренана, тем он кажется очарователь
нее, проще и сердечнее в своей учтивости. Физическая непри
влекательность сочетается в нем с привлекательностью духов
ной, есть нечто неуловимое в этом апостоле сомнения, что
могло бы придать возвышенность и завершенность приветли
вому нраву у священнослужителя науки.
Он дает нам прочесть написанный им рассказ о жизни его
возлюбленной сестры *. Вернувшись домой, мы читаем вслух
эти строки; они глубоко волнуют наши братские чувства; от
слез у нас сжимается горло, и приходится прекратить чтение.
Ох, шум, этот шум! Дошло до того, что я начинаю ненави
деть птиц. Я, как Дебюро, мог бы сказать соловью: «Замол
чишь ли ты наконец, мерзкая тварь?» *
В сущности, мы просто пришли в отчаяние. Мы не спим, мы
потеряли аппетит, желудок у нас сдавлен, весь пищеваритель
ный тракт напряжен, недомогание во всем теле, и страх перед
той минутой, когда мы окончательно заболеем. Нужны неверо
ятные усилия, чтобы сдвинуться с места или даже захотеть
чего-либо, во всех телесных органах какая-то невнятица и рас
слабленность. А ведь нужно работать, стряхнуть с себя все это,
работать в адски нервном состоянии, при непрерывной физи
ческой раздраженности; нужно, чтобы голова как-то отрешилась
от всего этого, нужно заставить ее творить и изобретать, чека
нить мысли и артистичность языка, несмотря на болезнь одного
и вызванную ею тревогу другого.
С некоторого времени — уже с давнего времени — нам ка
жется, что мы поистине прокляты, обречены на пытки по
самым нелепым причинам, что мы подвергаемся таким же
истязаниям, как если бы жили в доме из пьесы «Пилюли
дьявола» *.
Эх! Неужели же всевышний испугался нашей книги? Сло
вом, никто, кроме нас, и не узнает, сколько требовалось от
нас героизма при такой жизни, какие невзгоды, какое отчаяние
мы преодолевали. <...>
589
В те минуты, когда мы чувствуем себя совсем уж плохо, мы
говорим друг другу: «Давай обнимемся, это придаст нам му
жества!» И мы обнимаемся, не говоря больше ни слова.
Увидеть что-нибудь снова всегда грустно.
Когда мы беседовали с Мишле о его книге «Священник и