смотрению всех сторон века, история на новый лад, утончен
ная, изысканная, выходящая за привычные рамки историче
ских трудов, — такая история не принесет мне и четвертой доли
того, что принесла бы громоздкая книга, где план мой был бы
четко обозначен на титульном листе и где на протяжении целых
страниц я топтался бы среди общеизвестных фактов. Так он
сказал, и, быть может, он прав. Задумана «Мария-Антуа-
нетта». < . . . >
В обществе мы никогда не говорим о музыке, потому что
не знаем ее, и никогда не говорим о живописи, потому что ее
знаем. < . . . >
Полный, безусловный и совершенный успех «Фьяммины» *
показывает, что лучше писать не будучи писателем. < . . . >
< . . . > Смена цивилизации — это не только смена верований,
привычек и духа народов, — это еще и смена телесных привы
чек. Невозможно представить себе, чтобы красивые жесты, мед
лительные и спокойные, чтобы искусные складки туник и тог,
широко ниспадающих с величественных тел в древнем Риме и
в прекрасной Греции, могли сочетаться с нашими понурыми
фигурами, с привычкой горбить спину, подбочениваться, безо
бразно разваливаться в кресле. А теперь сравните эфеба, сидя-
9*
131
щего в поистине театральной позе, и этого молодчика на сту
ле — в карандашной зарисовке Кошена. Вот он сидит перед
нами, расставив ноги, повернув голову в профиль и немного
откинув ее назад; смотрит вправо, отведя назад левое плечо,
которого совсем не видно; левой рукой облокотился на колено,
праздно поигрывая в воздухе пальцами, правая рука от локтя
до ладони — с подвернутым большим пальцем — круглой и ре
шительной линией очерчивает колено. Очаровательно, изящно!
Это человек в стиле
А у нас нет уже ни величественной линии античного мира,
ни прихотливости XVIII века. Изящные фигуры кажутся в на
ших темных костюмах унылыми, а неизящные — безобразными
и вульгарными.
<...> Подумать только — в наше время, когда все бумаги
сохраняются, среди моих знакомых, посвятивших себя литера
туре, искусству, театру, финансам, может быть и политике, не
найдется такого человека, значительного или незначительного,
чтобы друг или недруг не хранил о нем в портфеле двух-трех
томов, которые еще найдут своих издателей. И к тому же у
каждого из этих людей в собственном портфеле лежит почти
завершенный том воспоминаний. Это заставляет опасаться за
память будущих поколений. И это единственное, что побуждает
меня думать о конце света: ведь настанет же такой день, когда
человеческая память свихнется под тяжестью миллионов томов,
насочиненных для нее за один-два века; зачем же тогда нашему
старому миру продолжать свое существование, раз и вспомнить
о нем будет невозможно?
Обедали у Броджи, рядом с седеньким старичком — одной
из самых великих, самых чистых и прекрасных натур XIX века,
века продажного и распроданного по частям; скромно обедаю
щий за пятьдесят су, старичок этот более велик, чем любой из
древних римлян, и удостоен почетного звания за то, что он от
дал,
поступки, без рекламы и скопления публики, просто неправдо
подобны, — итак, он отдал Франции свою коллекцию стоимостью
в миллион, не захотев даже принять вознаграждение за попече
ние этой коллекции; его имени никто не угадает, если не на
звать: это г-н Соважо.
132
Он сидел напротив какого-то члена Института и беседовал
с ним, — беседовал о своем Клубе искусств;
— И что это за люди? Я отказываюсь понимать язык, на
котором они разговаривают. Да-да, я совсем его не понимаю.
Вхожу однажды, а какой-то господин спрашивает:
Реплика была великолепна — биржевой жаргон осуждался
самим бескорыстием. < . . . >
< . . . > К пяти часам в «Артисте» собрались Готье, Фейдо,
Флобер.
Фейдо по-прежнему похож на юнца, только что напечатав
шего первую свою статью: он восхищен, увлечен собой, но его
самодовольство и самохвальство так искренни и наглость так
наивна, что просто обезоруживают. По поводу первого из своих
«Времен года», которые будут появляться при каждом солнце
стоянии, Фейдо спрашивает у Готье: «Ты не находишь, что это
перл? Мне хочется посвятить тебе какой-нибудь перл».
Горячо спорят о метафорах. Фразу Массильона: «Его убеж
дениям не приходилось краснеть за его дела», — Флобер и Готье
оправдывают. Ламартиновское: «Любил он скачку на коне —
сей принцев пьедестал», — безоговорочно осуждают.
Затем следует ужасающий спор об ассонансах: ассонанс, по
словам Флобера, нужно изгонять, если даже ты тратишь на его
изгнание целую неделю... После этого Флобер и Фейдо ожив
ленно обмениваются тысячью рецептов стиля и формы, мелкими
секретами литературной техники, сообщаемыми с напыщенной
серьезностью; идет ребячески важная, торжественно-смешная
дискуссия о литературных манерах и о законах хорошей прозы.
Одежде идей, ее колориту и ткани придается такое значение,
что постепенно сама идея превращается в какую-то вешалку