привычном, и я, прислушиваясь к ним, начал вполне серьезно
раздумывать, — не попросить ли мне отца вынуть мое сердце;
и я уже представлял себе, как возница дилижанса, в фуражке
с плюшевой полоской и с нумерной бляхой, вносит в корзине
мое сердце, да, да, мне очень живо рисовалось в воображении,
что мое сердце ставят на буфет в столовой маленькой дамы.
И я как-то не связывал это принесение в дар своего живого
сердца ни с какими ранами или страданиями.
Мне кажется, что фотография способна передать не более,
чем животную сторону существа изображенных на ней мужчин
и женщин.
Не верьте людям, которые утверждают, что любят искус
ство, а между тем в течение всей своей дрянненькой жизни не
отдали и десяти франков за какой бы то ни было эскиз, за что-
нибудь написанное кистью или нарисованное. Человеку, влюб
ленному в искусство, мало только любоваться произведениями
искусства, ему хочется владеть, — независимо от того, богат он
или беден, — хоть кусочком, хоть частицей этого искусства.
<...> Как растянуты и водянисты «Диалоги» Ренана *.
Я еще допускаю, что такая ин-октаво, созданная каким-нибудь
ученым Энкеладом *, каким-нибудь гениальным сорвиголовой,
может представлять интерес; но то, что написал Ренан, этот
буржуазно-добронравный
тересно. А для меня — особенно, потому что все завиральные
гипотезы принадлежат не самому философу, но представляют
собой обрывки того, что болтал Бертело у Маньи после шам
панского.
У Бребана.
Э б р а р . Нет, я не допускаю мысли, чтобы народу, насчиты
вающему тридцать шесть миллионов человек, всеобщее избира
тельное право заменило религию.
232
Б а р д у
Я. Вернее сказать, мы живем среди распада изжившего
себя, одряхлевшего общества и не видим очертаний нового об
щества.
Все последние дни я душою был с Софи Арну и с Сент-
Юберти; я общался с семьей прелестных рисовальщиков, по
фамилии Сент-Обен; я работал в архивах и рылся там среди
изящных эстампов бывшей Академии Музыки; перебирал в
своих папках и в папках Детайера исполненные грации ри
сунки, каких мы теперь уже не видим, и никак не мог налюбо
ваться ими; я был счастлив, перенесясь в эпоху, которую
люблю, живя среди людей этой эпохи... Но я связан данной са
мому себе клятвой, что в июле снова примусь за свой роман *.
И я чувствую себя хирургом, оторванным от созерцания редко
стных антикварных вещиц, ласкающих глаз, и вынужденным
вернуться к своему жестокому ремеслу анатомирования, к со
временности, к грубой прозе, к труду тягостному, мучитель
ному, от которого моя нервная система — все то время, что
книга
страдания.
В наши дни подрастает поколение книгочиев, чьи глаза зна
комы лишь с черным типографским шрифтом, поколение мел
котравчатых молодых людей, чуждых страсти и воодушевле
ния, незрячими глазами глядящих на женщин, на цветы, на
произведения искусства, на красоту природы и, однако, считаю
щих себя способными писать книги. Книги, значительные книги
возникают лишь как отклик сердца пылкого человека, взволно
ванного всеми чудесами мира, — прекрасными или уродливыми.
Что-либо хорошее в искусстве создается лишь тогда, когда
все чувства человека — словно окна, распахнутые на
стежь. < . . . >
<...> Банвиль слишком
изведениям повредит то, что в них беспрерывно расхаживают
олимпийцы из Фоли-Бержер * среди кое-как сколоченной и раз
малеванной бутафории. < . . . >
233
Мне кажется, что
как гриб после дождя, что его изощренный вкус — следствие
того, что два-три поколения подряд стремились ко все большей
изысканности в предметах повседневного обихода.
Мой отец, солдат по профессии, не покупал произведений
искусства, зато от домашней утвари он требовал добротности,
красивой отделки, незаурядного
что в те времена, когда еще не было посуды из муслинового
стекла, он пил из стакана настолько тонкого, что его разбило
бы неосторожное прикосновение. Я унаследовал эту изыскан
ность восприятия и не способен оценить вкус лучшего вина или
превосходного ликера, если пью из простого грубого ста
кана. <...>
По словам Флобера, в те два месяца, что он просидел, как
замурованный, в комнате, жара как-то способствовала его твор
ческому опьянению, и он трудился по пятнадцати часов в
сутки. Он ложился в четыре часа утра, а с девяти, сам этому
удивляясь, уже опять сидел за письменным столом. То был
прохладных водах Сены.
И плод этих девятисот рабочих часов — новелла в тридцать
страниц *.
Человек моих лет и моих занятий, чувствуя в иные дни, что