имеющих обращение в Европе, Сен-Виктор образно называет
их «корпией раненого государства».
Затем он рассказывает, что Гюго в своем салоне открыто
заявлял всем и каждому, что Мак-Магон заслуживает тысячи
смертей, что его призовут в свое время к ответственности, что
самому Гюго, быть может, предстоит стать судьей этого чело
века и тогда он разделается с ним, как с бешеной собакой.
К этому Гюго добавлял, что свою речь об амнистии коммуна
рам * он напишет заранее, а то может статься, что, если ему
изменит самообладание, он выскажет все это вслух с трибуны
сената.
Сегодня Тургенев вошел к Флоберу со словами: «Никогда
еще я не видел так ясно, как вчера, насколько различны чело
веческие расы: я думал об этом всю ночь... Ведь мы с вами
люди одной профессии, не правда ли, собратья по перу... А вот
вчера, на представлении «Госпожи Каверле» *, когда я услыхал
со сцены, как молодой человек говорит любовнику своей ма
тери, обнявшему его сестру: «Я запрещаю вам целовать эту де
вушку...», во мне шевельнулось возмущение! И если бы в зале
находилось пятьсот русских, все они почувствовали бы то же
самое возмущение. Однако, насколько я заметил, ни у Флобера,
ни у кого из сидевших со мной в ложе не возникло такого чув
ства!.. И я об этом раздумывал всю ночь. Да, вы люди латин
ской расы, в вас еще жив дух римлян с их преклонением перед
священным правом; словом, вы люди закона... А мы не та
ковы... Как бы вам это объяснить? Представьте себе, что у нас,
в России, как бы стоят по кругу все
них толпятся
«нет», а те, что стоят позади, слушают их. И вот перед этими
«да» и «нет» закон бессилен, он просто не существует; у нас,
русских, закон не
ство в России — дело нередкое, но если человек, совершив даже
и двадцать краж, признается в них и будет доказано, что на
15
Э. и Ж де Гонкур, т. 2
225
преступление его толкнул голод, толкнула нужда — его оправ
дают... Да, вы — люди закона и чести, а мы, хотя у нас и
Он ищет нужное слово, и я подсказываю ему:
— Более человечные!
— Да, именно! — подтверждает он. — Мы менее связаны
условностями, мы более человечные люди!
Сегодня воскресенье, последний день выборов, и мне любо
пытно, какое настроение царит в гостиной Гюго *.
На лестнице мне встречаются Мерис и Вакери; Вакери
громко спорит со своей дочерью о том, нужно ли нанимать эки
паж — он явно не расположен тратиться из-за нее.
В салоне поэта, почти пустом, справа от Гюго на уголке ди
вана застыла в позе благоговейного внимания г-жа Друэ, похо
жая в своем строгом, но изящном платье на знатную вдову.
Слева — жена Шарля Гюго полулежит в ленивой позе, утопая
в мягких волнах черного кружевного платья, мило улыбается,
но в глазах у нее я замечаю насмешливые искорки, — ей, дол
жно быть, прискучило ежевечернее священнодействие и старая
погудка великого человека — ее свекра. Гости: Флобер, Турге
нев, Гузьен и какой-то ничем не примечательный молодой че
ловек.
Гюго рассуждает о выступлениях Тьера, как бы стараясь
уяснить себе, в чем же секрет его обаяния, — ведь этот оратор
говорит о вещах, всем известных лучше, чем ему самому, при
том немилосердно грешит против правил французского языка,
голос у него препротивный; а между тем не проходит и
получаса, как этот голос увлекает вас, всецело завладевает ва
шим вниманием. Перебрав затем и других ораторов, Гюго за
ключает: «Во всяком случае, эти речи нельзя читать глазами!
Это всего лишь лекции, занимательные лекции, которые забы
ваются самое большее через три дня... А между тем, господа, —
с этими словами он поднимается, — не обязан ли оратор стре
миться к тому, чтобы слова его запечатлевались в памяти, го
ворить, думая о будущем?»
Я подаю руку г-же Друэ, и мы переходим в столовую, где
на столе расставлены фрукты, ликеры, сиропы... Здесь Гюго,
скрестив руки и держась очень прямо в своем наглухо застег
нутом сюртуке, на котором ослепительно белеет фуляровый
платок, продолжает ораторствовать; он говорит мягким, тягу
чим, чуть приглушенным и вместе с тем очень внятным голо
сом, который как бы смакует,
226
полузакрыв глаза, от чего в лице его появляется что-то
поминающее теперь, в старости, своим теплым, мягким, как бы
обкуренным тоном рембрандтовских синдиков; когда же он
оживляется, у него начинают забавно шевелиться, — то подни
маясь, то опускаясь, — кожа лба и седая шевелюра.
Гюго высказывает суждения о Микеланджело, о Рембрандте,
о Рубенсе и Йордансе, бросив вскользь, что ставит этого послед
него мастера выше Рубенса.
Вечер проходит в тесном дружеском кругу, за приятной бе
седой об искусстве и литературе, не нарушаемой погремушкой
какого-нибудь политикана. В одиннадцать часов Гюго подни
мается, надевает старую шляпу, оставленную ему испанцем
Кастеляром вместо его более новой, и все сразу же расхо
дятся.