Потом он ужасно восприимчив к съестному — возле лавок гастрономических останавливается с волнением художника, созерцающего Леонардо или Анджело. Гурманство у него поэтическое, и то, что он ел, для него является событием на весь день: вернувшись с пира, он подробно рассказывает: вообразите себе. Так же жаден он к зрительным, обонятельным и всяким другим впечатлениям. Это делает из него забавного мужа: уйдя из дому, он обещает жене вернуться к обеду и приходит на третьи сутки, причем великолепно рассказывает, что, где и когда он ел. Горького портрет* начал и не кончил3. С Немировичем-Данченко условился, что придет писать его портрет, да так и не собрался, хотя назначил и день и час. Любят его все очень: зовут Юрочкой. Поразительно, как при такой патологической неаккуратности и вообще «шалости» — он успевает написать столько картин, портретов.

Вчера был с Замятиным у «Алконоста»*: он говорит, что в первой редакции мои воспоминания о Блоке разрешены. Неужели разрешат и во второй? Сяду сейчас за Игоря Северянина.

21 февраля. Как отчетливо снился мне Репин: два бюстика, вылепленные им, моя речь к его гостям. Ермаков на диванчике (и я во сне даже подумал: почему же Репин называл Ермакова сукиным сыном, а вот беседует с ним на диванчике!) — и главное, такая нежная любовь, моя любовь к Репину, какая бывает только во сне.

Третьего дня был я у одного из нынешних капиталистов, у него фабрика духов, лаборатория.

Как называется ваша фирма? — спросил я.

Никак, но очень хотелось бы дать ей подходящее имя.

Какое?

Дрянь… Торговый дом «Дрянь».

Почему?

1922 — Мы изготовляем такие товары, за которые надо

бы не деньги платить, а бить. Вот, напр., нашидухи…

И он побежал в другую комнату и принес две бутылочки — я понюхал: ужас, не зловоние, но и не аромат, а просто запах вроде жженой пробки.

И берут?

Нарасхват. Пудами. Нынешние дамы любят надушиться.

Вот такими духами?

Ну да. Платят огромные деньги. Мы продаем в магазины по 5 миллионов ведро — а те разливают в бутылочки с надписью «Париж».

А хороший человек. Совестливый. Он говорит, что вся торговля в Питере только такая.

Нужно держать корректуру Уитмэна — переделывать Северянина. Сегодня долго не хотел гореть мой светлячок: в керосине слишком много воды.

22 февраля. У Анненкова хрипловатый голос, вывезенный им из Парижа. Он очень застенчив — при посторонних. Войдя в комнату, где висят картины, — он, сам того не замечая, подходит вплотную и обнюхивает их (он близорук) и только тогда успокоится, когда осмотрит решительно все.

25 февраля. Вчера было рождение Мурочки — день для меня светлый, но загрязненный гостями. Отвратительно. Я ненавижу безделье в столь организованной форме. Беленсоны подарили Мурке колясочку с двигающейся и визжащей фигуркой, Абрам Ефимович — торт, Слонимская — матрешку и куклу, наши дети — слона, Слонимская — другого слона, Вейтбрехт — другую колясочку, Моргенштерн — чашечку, и т. д., и т. д., и т. д. Бедная девочка была ошарашена, нервы ее взвинтили до черт знает чего, и я боялся только одного: как бы не пришел еще один гость и не принес ей еще одного слона.

Анненков действительно великолепный медиум — он даже угадал задуманное слово: конференция. Всякая возможность мошенничества была исключена. Очень было интересно, когда на Анненкова влияло третье лицо — через посредство Моргенштерна. Но в общем все это смерть и тоска.

Игорь Северянин тормозится.

28 февраля. В субботу (а теперь понедельник) я читал у Сера- пионовых братьев лекцию об O’Henry и так устал, что — впал в обморочное состояние. Все воскресение лежал, не вставая… Был у

Кони. Он очень ругает Кузмина «Занавешенные 1922

картинки», — за порнографию. Студенты Политехникума сообщили мне, что у них организовался кружок Уота Уит- мэна. — Мурка говорит слово: Бамба (мою секретаршу зовут Пам- ба). — Колька жалуется на то, что у него левое легкое болит. — Лида больна, лежит, жар. — Боба колет дрова. — Я опять похудел, очень постарел. Чувствуется весна, снег тает магически. Читаю Henry James^ «International Episode»[4]. У Кони я был с Наппельба- умом, фотографом, который хочет снять Анатолия Федоровича. Тот, как и все старики, испугался: «Зачем?»... Но сам он, несмотря на 78-летний возраст, так моложав, красив, бодр — просто прелесть. Особенно когда он сидит за столом; у себя, в своей чистенькой, идиллической комнатке (которая когда-то так возмущала своей безвкусицей Д. Вл. Философова). Но жизнь уже исчерпала его до конца. Настоящего для Кони уже нет. Когда говоришь с ним о настоящем, он ждет случая, как бы при первой возможности рассказать что-нибудь о былом. Мысль движется только по старым рельсам, новых уже не прокладывает. Я знаю все, что он скажет по любому поводу, — это даже приятно.

Перейти на страницу:

Похожие книги