умные люди. Например, одна моя слушательница с неподвижным лицом, без жестов, вдруг в минувший четверг прочитала о вас доклад — сокрушительный, — где доказывала, что вы усвоили себе эстетику «Старых Годов», курбатовского «Петербурга», что ваша Флоренция, ваша Венеция — мода, что все ваши позы кажутся ей просто позами.
Это так взволновало Ахматову, что она почувствовала потребность аффектировать равнодушие, стала смотреть в зеркало, поправлять челку и великосветски сказала:
Очень, очень интересно! Принесите мне, пожалуйста, почитать этот реферат.
Мне стало страшно жаль эту трудно живущую женщину. Она как-то вся сосредоточилась на себе, на своей славе — и еле живет другим. Показала мне тетрадь своих новых стихов, квадратную, большую: — Вот, хватило бы на новую книжку, но критики опять скажут: «Ахматова повторяется». Нет, я лучше издам ее в Париже, пусть мне оттуда чего-нибудь пришлют!
За границей, по ее словам, критика гораздо добрее. — В Берлине вышла «Новая Русская Книга»* — там обо мне — да и обо всех — самые горячие отзывы. Я — гений, Ремизов — гений, Андрей Белый — гений.
Ну, что, у вас теперь много денег? — спросил я. — Да, да, много. За «Белую Стаю» я получила сразу 150 000 000, могла сшить платье себе, Левушке послала — вот хочу послать маме в Крым. У меня большое горе: нас было четыре сестры, и вот третья умирает от чахотки*. Мама так и пишет: «умирает». В больнице. Я знаю, что они очень нуждаются, и никак не могу послать. Мама пишет: «по почте не посылай!»
Заговорили о голодающих. Я предложил ей свою идею: детская книга для Европы и Америки. Она горячо согласилась.
В комнате стало жарко. Она сварила мне в кастрюле кофе, сама быстро поставила столик, чудесно справилась с вьюшками печки, и тут только я заметил, как идет ей ее новое платье.
Это материя из Дома Ученых!
Я достал из кармана булку и стал уплетать. Это был мой обед.
Она жаловалась на Анну Николаевну (вдову Гумилева): — Вообразите, у Наппельбаумов Вольфсон просит у нее стихов, а она дает ему подлинный автограф Гумилева. Даже не потрудилась переписать. — Что вы делаете?! — крикнула я и заставила Иду Наппель- баум переписать. Вот какая она некультурная.
Потом сама предложила: — Хотите послушать стихи? — прочитала «Юдифь»*, похожую на «Три пальмы» по размеру.
— Это я написала в вагоне, когда ехала к Левуш- 1922
ке. Начала еще в Питере. Открыла Библию (загадала), и мне вышел этот эпизод. Я о нем и загадала.
Пришел Лурье, с тихими ужимками мужа: к себе на квартиру, к своей жене. Мы пошли с ним в отдельную комнату — в бывший кабинет Сергея Судейкина. Это очень интересная комбинация.
Был Судейкин и Судейкина-Глебова.
Судейкин бросил Судейкину.
Судейкина сошлась с Лурьей.
Лурье бросил Судейкину.
Лурье сошелся с Анной Ахматовой.
Ахматова разошлась с Шилейкой.
И теперь в комнате, которая была комнатой Судейкина и Су- дейкиной на законном основании живут Лурье и Ахматова. Вместо x — y установился m — n путем постепенной подмены одного члена:
х — у ; х — m; m — y; m — n.
Лурье гордится своей связью; имеет вид благосклонный и торжественный.
Сейчас вошел Коля и прочитал мне, страшно волнуясь, свою новую идиллию «Козленок» — очень изящную, насквозь поэтическую — вольное подражание «Вареникам» одного еврейского поэта, с которым он познакомился в переводе Владислава Ходасеви-
*
ча .
Я уже был готов гордиться Колей; но сегодня же вечером, вернувшись с Марией Борисовной от Слонимской (которую мы ходили навещать: она больна), мы узнали, что Коля зверски избил Бобу. Хотя было уже 10 1/2 час., Боба еще не спал (он ложится в 7—8 час.), лицо разгоряченное, в слезах. — Что с тобою? — Колька побил! — Почему? — Он хотел съесть весь хлеб, а я сказал : «оставь Мурке!» Он сказал: «к черту Мурку!» — и швырнул полхлеба под стол. Я засмеялся, а он накинулся на меня и давай меня бить по щекам.
Марья Борисовна в ужасе, я тоже, но мне немного жаль вспыльчивого Кольку. У него огромный аппетит, он вечно голоден — и с голоду теряет рассудок. Неужели — опять — нечего есть?
27 марта. Не спал всю ночь: читал Thomas’a Hardy и Chester- ton’a. Гарди восхищает меня по-прежнему: книга полна юмора. Это юмор — не отдельных страниц, но всей книги, всего ощущения жизни. Все же в Честертоне есть что-то привлекательное.
1922 Он, конечно, пустое место, но культурные люди в
Европе умеют быть пустыми местами, — на что мы, русские, совсем неспособны. У нас, если человек — пустое место, он — идет в пушкинисты, или вступает в Цех поэтов, или издает «Столицу и Усадьбу» — в Англии же на нем столько одежд и прикрытий, что его оголтелость не видна; причем Честертон шагает такой походкой, будто там, под платьем, есть какая-то важнейшая фигура.
Наша Зина страстно жаждет учиться. Она, бедная, переобременена работой, но каждую свободную секунду читает. О, как мало у нее этих свободных секунд! Боба очень покровительствует ее любознательности: достает ей книги, читает ей вслух, когда она занята. Он сбегал к Рувиму достать ей «Гекльберри Финна» и — это самые блаженные часы, когда он и она на кухне, и он может почитать ей с полчаса.