Направляемся в Тиволи. Вид очень приятный, особенно когда поднимаются горы — по мере того как удаляешься на восток от Рима. Едва минуешь Тиволи, оказываясь на дороге Авеццано, как окрестности становятся прекрасными — дикими, какими они всегда были, населенными крестьянского вида людьми, бедняками. Крутые холмы покрыты низким кустарником; по их вершинам протянулись розовые и светло-коричневые деревушки. Пейзаж зелен и скуден. У Виковаро мы свернули влево и поднялись в Личенцу[697] — чудесную дикую долину, зеленеющую дубами и оливами, виноградниками и огородами; такова тончайшая грань меж природным и возделанным человеком. Почти английские изгороди; ежевика, бриония и лесной орех. Извилистая каменная дорога ведет к живописному городку, раскинувшемуся по другую сторону на самой вершине холма, — эти сабинские городки, как пишет Хайгет[698], «словно пятятся ввысь от долин». Как старые девы, завидевшие на полу мышь. Начисто отказываясь снизойти к низинам.
Вот сабинская вилла Горация[699] («о rus, quando ego te aspiciam»[700]: ну, неудивительно, что ему так хотелось ее увидеть. Как во время оно, стоит она в небольшом фруктовом саду, разместившемся на нечаянной плоской поляне среди холмов, прохладная, тихая, просторная, так контрастирующая с давящими зодческими гигантами Рима эпохи Августа. Изысканное место у подножия сада. Само строение не так уж интересно. «Его» спальня, «его»
Движемся восвояси; над отсвечивающими темной синевой горами повисла огромная, цвета сливочного масла луна, озаряющая Тиволи, а потом и Рим; таково омерзительное возвращение в 1962 год.
Пропасть между Горацием и его слугами. Их абсолютная неспособность понять его стихи: иначе они бы до сих пор пребывали в мире многоударной народной поэзии, поэзии Плавта и Энния. Их странный римский хозяин, извергающий поток ломаных слов. Его силлабика, наверное, казалась им таким же безумием, как музыка Веберна — автобусному кондуктору в Бэлхеме; чистым сумасшествием. Так что уж если Гораций ощущал потребность отправиться в Рим и в Тиволи, то для того, чтобы быть услышанным; так же и с Марциалом и Ювеналом. Сам выбор слов против воли гнал их в город, который они презирали.
Римское небо на закате. Персиковые, янтарные, лимонные, розоватые тона, сливаясь с синими, дымчато-серыми, тонут друг в друге. В этот момент городу можно простить все. Скользящие летучие мыши и ласкающий понентино[704]. Чем бы без него был Рим, не представляю. Невозможно вообразить. Так что мы в долгу перед городом за этот ветер.
Д. и М. отправились обратно в Англию. Не так уж преждевременно, если сказать честно. По отношению к Денису невозможно не чувствовать симпатию и жалость, но быть терпеливым с Моникой нелегко. Ради Дениса мы старались как могли, однако временами равновесие держалось на волоске.
Обычная модель поведения Моники — яростное стремление компенсировать собственный комплекс неполноценности, неизменно приобретающая безобразные формы решимость настоять на своем, принижая мнения других. Ее вечное желание противостоять чему бы то ни было — чуть ли не условный рефлекс; и когда этот рефлекс не дает о себе знать и она соглашается с чем-то, что говорят окружающие, это искренне удивляет.
Денис в силу своей мягкости (она же слабость) не сделал того, что должен был: не сделал ее менее вздорной и неуживчивой. Порою он становился на нашу сторону, но всегда с оттенком самоизвинения, самоосуждения, будто такая демонстрация независимости разыгрывалась специально для нас.
Вот она примется без умолку говорить, повторяя избитые клише, изрекая бессодержательные сентенции; я и Э. просто отмалчиваемся, но Денис — Денис неизменно внимателен: да, да. Да, дорогая. Потворствуя ей и подпитывая снедающую ее ненасытную жажду внимания.