В номере Андрей проводил девушку в спальню, сам, не раздеваясь, лег в холле на кушетке и смотрел в потолок. Во всем теле у него была какая-то перебродившая, распирающая пустота. Он казался себе дырявым шаром, в прорехи которого воздух не улетучивался, а, наоборот, нагнетался, отчего он взмывал, терялся в кромешной выси. Несколько раз его заставлял насторожиться шум с улицы – кто-то словно катал туда-сюда тяжелую бочку, – но, выглянув в окно, он увидел лишь собаку на мостовой. Редкие снежинки мелькали со скоростью падучих звезд и все же успевали станцевать под дождем. Сквозь сизую хмарь над гаванью порта угадывалась тень то ли низкой тучи, то ли дымной гряды. Собака смотрела куда-то за угол, из навостренных ушей левое ворочалось лежа, правое, стоявшее, неприятно напоминало поднятую пригоршню.
Вернувшись на кушетку, Андрей предоставил мыслям течь, как им заблагорассудится, и скоро вновь подступил к рыбному прилавку. Верзила стал валиться не от удара ручной молнии, а оттого, что он сказал ему бессмысленную фразу, прозвучавшую неестественно громко, так, будто слова были не уловлены, но произведены слухом: «Он сейчас будет загодя».
Из комнаты девушки не доносилось ни звука. В белесом зареве от окна было заметно, как густо люстра поросла паутиной. Пыльные лианы всколыхнулись, когда собака залаяла, и сразу, словно отзываясь на лай, постучали в дверь.
– Кто там? – спросил Андрей.
Ему не ответили, но стук послышался снова. Он взял из кобуры пистолет, сел и глядел на дверь. Краем глаза он видел, что на ствол навинчен глушитель, и, отдавая себе отчет, что этого не может быть, так как глушитель просто не поместился бы в кобуре, ждал, что будет дальше. Из-за собаки, все скулившей под окнами, он думал, что не разбирает происходящего за порогом, но вдруг понял, что просто сидит не с той стороны кушетки, с какой ложился. Значит, скулили не на улице, а в коридоре. Встав, он услыхал жалобный голос портье, лепетавшего что-то о неправильной регистрации. «Господи, этого не может быть, я не в себе», – решил Андрей. Из-под двери лезли побеги дыма. «Мы – это то, что защищаем», – сказал портье. Фраза эта как будто служила сигналом к страшному толчку, опрокинувшему дверь. На месте прихожей стала закручиваться звездчатая воронка дыма. Андрей шарахнулся в спальню, чтоб звать девушку, но, как будто мог ошибиться дверью, увидел, что идет по улице. Страх, тягучий, тяжелый, как грязь, спутывал ноги, и когда он поглядел вниз, то чуть не вскрикнул. Юркие фигуры под ним выламывали доски из мостовой, через дыры в настиле поднималась дымная жижа, и местами прорехи были так велики, что через них приходилось прыгать. В прыжке он замечал внизу головы и руки тех, кто, несмотря на то что урвал свой кусок опоры, тонул в грязи. Он стрелял, когда его пытались схватить, и, чувствуя с иным выстрелом сильное эхо или тротиловый чад вместо порохового, на миг замирал, как если бы слабина забытья могла усовестить рассудок, растолкать его. Шел снег. Во дворах по одну и другую стороны прохода фигуры подвязывали себе доски на манер доспехов. Со спины они походили на оживший штакетник, спереди – на марионеток, прикрученных к крестам-вагам. Дорога забирала вниз и вбок. Мостовая и трясина под ней усыхали, пока не обрывались пустырем с подполом. Доски и жижа пропадали в начале съезда, ведшего в цоколь, но со своим снегопадом, со своим гремящим фронтом прибоя. Фигуры здесь срастались с досками совершенно, так что нельзя было сказать, где кончается плоть и начинается дерево. Плоть, конечно, брала свое. Андрей видел, как дерево исчезает в коже, сходит, подобно испарине; но, когда дерево брало верх, ублюдка – отличного от других фигур разве скованностью членов – устанавливали стоймя на пригорке, протыкали острогой и оставляли истекать соком. Крови было столько, что ее закладывали мостками. Настил скоро делался единственным проходом по топи. Выбирая, куда ставить ногу, Андрей поневоле сбавлял шаг, чем вызывал косые взгляды. Чтобы отмести от себя подозрения, ему пришлось помахивать топором, потом и рубить. Тут, начав, уже было не остановиться. Сворачивая на чей-то шепоток про галерею,