Он открыл. Получилось не с первого раза — руки дрожали.
— Значит, боишься меня. Не любишь. Не уважаешь. А мазь принес. — Она наклонилась, понюхала студенистую желтоватую массу, одобрительно кивнула: — Облепиховая. А ты странный парень, Кален. Не раскушу я тебя никак.
И не надо его кусать. Ведьмы ведь не вампиры? А ему и без того страшно.
— Кто мазь составлял?
— Мамка… еще в том году, когда… как бы… живая была еще…
— Мамка, значит. А ты для меня не пожалел? — В глазах цвета коры дуба, темных, почти черных, читалось неподдельное изумление. — Тогда, надеюсь, не откажешься помочь? Намажешь?
Она протянула Калену вторую руку. Из раструба длинного рукава она открылась до локтя — красная, ошпаренная, с мелкими белыми вздувшимися пузырьками.
Ожоги не давали уснуть. Болели. Ныли. Свербели и чесались. Гведолин ворочалась с боку на бок, пытаясь найти удобное положение. Изредка заходила старуха-целительница. Бормотала, громыхала мисками и склянками. Мазала, перестилала кровать. Кормила. Пару раз пыталась напоить настойкой с дурман- травой. Увещевала, что для спокойного сна она «зело пользительна будет».
Возможно, и будет. Только с того спокойного сна можно и вовсе… упокоиться. Гведолин упорно не соглашалась принимать траву. Знала, что в приютах такие зелья — обычная практика. Зачем страдать, когда можно получить тихую безболезненную смерть?
Ночью было хуже всего. To ли приюту жертвовали неограниченные запасы дров, то ли за окном стоял лютый мороз, но топили здесь немилосердно. А она горела. Ей казалось, что и в пустыне Засухи не может быть так жарко. Душно. Отвратительно. Невыносимо.
Иногда ей ненадолго удавалось провалиться в жалкое подобие сна. И тогда являлись они. Тени. Неупокоенные призраки тех, кого она знала при жизни там, в сгоревшем работном доме. Они просили, нет, требовали, чтобы Гведолин отомстила. Старая Молли — у нее быстрее всех получалось прясть… Лада — девочка так боялась умереть, бедняжка… Толстушка Агата — вечно бранилась, но у нее всегда был припрятан лишний черствый сухарь для Гведолин… Мел… такой родной, такой знакомый, с которым можно запросто поговорить обо всем на свете… Можно было. При появлении призрака Мела она всегда просыпалась, раскрыв рот в беззвучном крике. Потому что до сих пор не верилось, что все они мертвы, что это — наяву, что сердце ее способно вынести всю эту боль.
Тело справится, залечит ожоги, зарубцует раны. А душевные раны… способны ли они когда-нибудь затянуться?
Какой сегодня день после пожара? Второй? Четвертый? Она сбилась со счета.
Старая целительница все-таки опоила ее. Чем? Если бы знать. Мысли путались и двоились. Она была словно во сне и наяву одновременно. И уже перестала понимать, слышит ли мертвецов, умоляющих о возмездии, или живых, проклинающих настоящее…
— Да чтоб мне провалится к Засухе, если я вру!
Женский голос ей знаком. Гведолин знает этот голос. Он ей неприятен. И человек, которому голос принадлежит, неприятен тоже.
— Но… вы уверены? Как же так… без доказательств?
Этот голос мужской. Спокойный, умиротворяющий. Обнадеживающий.
— Уверена ли я? — снова задребезжал женский. — Да она всегда все делала наперекор, лишь бы только досадить! Меня лютой ненавистью ненавидела. Что я ей сделала? На улице подобрала бродяжку, малявку совсем. Пожалела. Ей было-то тогда не больше пяти. А она — нет, вы представляете? — в руку меня укусила! Вместо благодарности! Рука распухла, болела две недели. Думали, бешеная девчонка, в карантине ее держали…
…Комната без окон. Сыро, темно и холодно. Повсюду шорохи и кто-то скребется. Наверно, мыши. Она очень боялась мышей. Больше, чем темноты. Ее почти не кормили. И было страшно. Жутко. Позже она узнала, что это был всего лишь подвал. Подвал работного дома. Но тогда казалось, будто ее посадили в сырой вонючий склеп, полный привидений. Но за что? Долговязая женщина полезла ей в рот своей костлявой рукой. Зачем? Зубы посмотреть хотела. Разве Гведолин ей лошадь, чтобы зубы смотреть? Пришлось укусить, чтобы не лезла впредь…
— Но это никоим образом не доказывает, что она… — снова начал спокойный, но его перебил визгливый женский:
— Доказывает! — Гведолин знает этот голос… — Я вам докажу! Они ведь… как это там у вас говориться… непостоянны?
— Нестабильны.
— Вот-вот! От этой-то нестабильности, уважаемый, у нас одни проблемы были!
Мы же не знали — наказывали ее. А как еще? Непослушный ребенок. Своенравный.
— Вы часто ее били?
— Да если бы часто, профессор Ноуледж, — зашептал еще один голос — молодой и бойкий, — их работный дом не простоял бы столько.
— Сам знаю, не встревай, Джаред. Так часто?
— Что вы, что вы! Пару разочков наказали-то всего. Но и этого хватило. Как накрыл нас этот отклик… ошметок…
— Откат.