Одноглазый всегда был самым большим завистником в округе. Это был некрасивый человек с желтоватой кожей, резкими чертами лица, длинным носом, маленьким ртом и губами тонкими, как у всех злых людей. Он всегда терпеть не мог дона Густаво за его счастливую судьбу, и с тех самых пор, когда тот приехал с Кубы с красавицей женой Инес, Одноглазый претендовал на его земли, так как уверял, что они принадлежат его семье. «Эти владения мои, этот тип у меня их украл и не имеет права ничего выращивать на этом участке». Не реже одного раза в несколько месяцев Одноглазый пытался с ним судиться. И всегда проигрывал. Так что, не будь дураком, он решил сам вершить правосудие и погубил с помощью яда примерно сотню деревьев дона Густаво. Он не стал утруждать себя; землю не раскапывал и яд в корни не вводил. Он ввел его на уровне человеческого роста и своего выбитого глаза. Мучительная смерть, зато наверняка: древесину больше использовать нельзя. Дон Густаво поклялся, что преступник не увидит эти деревья спиленными, и хотя они занимали место, где могли быть живые деревья, он вбил в землю колья, которые поддерживали стволы, не давая им упасть, и превратил их в поминальную часовню; так они и простояли много лет, пока Смерть с косой не явилась за Одноглазым. Жаль только, что через некоторое время порывы злого ветра с Атлантики грозили их поломать, и потому не стоило рисковать жизнью рубщиков. Так что дон Густаво приказал выкорчевать деревья с корнями. В конце концов, Одноглазого уже не было в живых, так что злорадствовать было некому. А вот что сеньор Вальдес не смог выкорчевать из себя – это страх. Всякий раз, как погибало какое-то дерево, он чувствовал укол в сердце.
«Сколько таких одноглазых в Пунта до Бико?» – спрашивал он себя снова и снова.
Это было единственное, о чем дед, дон Херонимо, его не предупредил.
О злой воле.
Когда он очнулся, была глубокая ночь. Рабочие уже ушли.
Фермина не было.
На лесопилке стояла тишина.
Он подумал о донье Инес и о малышке. Отсутствие новостей за целый день означало, что ухудшений нет. Он вышел из кабинета, прошел мимо строящихся судов, вдыхая запах еще влажной древесины. Закрыл ворота фабрики и пошел по тропинке через свои владения.
Дорога к замку напоминала извилистый коридор, засаженный с обеих сторон каштанами, которые росли здесь еще со времен его деда, дона Херонимо. Они были крепкие, мощные, с живой душой. Они сочувствовали ночному путнику. Заботливо укрывали его своей летней тенью. Они были с ним заодно почти во всем.
В ту ночь казалось, что возвращение длилось бесконечно. Он слышал, как на земле отпечатывались его следы, и на каждом шагу в мозгу возникало какое-нибудь соображение, которое тут же менялось на противоположное. Очевидно, стоило откровенно поговорить с доньей Инес, объяснить ей, что у него произошло с Ренатой, поклясться, что такое больше никогда не повторится. Но только у него получалось найти нужную форму и слова начинали звучать убедительно и уверенно, как он тут же передумывал, и образ служанки из Сан-Ласаро, креолки Марии Виктории, чудился ему среди деревьев.
Его охватила дрожь.
– Выброси ее из головы, Густаво. Выброси ее из головы! – выкрикнул он, охваченный страхом и гневом оттого, что не может привести в порядок собственные мысли.
Когда он вернулся с Кубы, у него это получилось, но сейчас его снова накрыли ярость и заносчивость.
– Мария Виктория, она…
На секунду он умолк, прежде чем произнести оскорбление в ее адрес, от которого стало хуже только ему самому.
Мария Виктория, она…
– Шлюха она последняя! – прорычал он в слезах, как будто эти слова, произнесенные вслух, могли залечить рану.
Его воспитание, все, что он видел и пережил, не позволяли ему брать на себя хоть какую-нибудь ответственность за плотские грехи. Они не касались ни его, ни близких ему людей. Он считал, что женщины легкого поведения всегда обирали мужчин его семьи, а те были словно околдованы ими.
О годах, проведенных на Кубе, дон Густаво помнил почти все, но если и было что-то, о чем он никогда бы не смог забыть, это три смерти, последовавшие одна за другой и оставившие кровавый след на главном предприятии его деда и бабки, которое они подняли с нуля в кубинской провинции Сан-Ласаро в середине XIX века.