Только когда кончились уборка и обмолот, пришел конец тревожному ожиданию. Местные власти поступили хитро: ведь если сразу возвратить землю прежним хозяевам, они должны будут убирать урожай сами. Значит, должны будут нанимать работников и, дешево ли, дорого ли, платить им. Гораздо проще было дождаться, когда кончатся полевые работы, подсчитать приблизительно урожай, который крестьянин снимет с прирезанного ему участка, и тогда забрать и землю и урожай. Правда, подсчет урожая оказался таков, что многие крестьяне, в прошлом малоземельные, должны были отдать полностью все, что собрали, а безземельные, как Беженарь, Ярели и другие, и вовсе не смогли расплатиться; за такими записывался долг. С декабря земля поступала в пользование прежних владельцев.
Село глухо роптало. Но после того как Штефан Греку был жестоко избит лишь за то, что спросил: «Как же теперь жить людям, оставшимся без земли и хлеба?», об этом громко уже никто не говорил.
По-прежнему молчал Тома, потихоньку плакала Мариора. Если бы не вспомоществование, которое собрали для них, отрывая от себя последнее, Греку, Стратело и другие крестьяне, им пришлось бы совсем плохо.
В селе остановился немецкий отряд. По-видимому, на его обязанности была реквизиция продуктов для войска. Но немцы больше пьянствовали и только к полудню, после долгого сна, начинали ходить по домам — стреляли кур, угоняли скот, искали свежий виноград и жевали все без разбору: чернослив, яблоки, сушеные груши, орехи, вареные яйца. Чувствовали они себя здесь полными хозяевами. Пустели погреба. Почти совсем перевелись куры. С каждым днем в селе все меньше становилось скота. Лошадей реквизировали всех до одной. Люди ругались: скоро сев, а ведь даже тягловых волов почти всех угнали на войну… Спокойное и наглое поведение гитлеровцев не сулило добра.
Двух немецких фельдфебелей примарь поставил на квартиру к Беженарям.
Гитлеровцы были молодые и очень похожие один на другого: оба длиннолицые и длинноногие. Только у одного были усы мышиного цвета и широкий лоб. У другого усов не было, но зато на левой щеке сидела бородавка с пучком рыжих волос. Он носил очки в блестящей оправе. Утром немцы брились, пели песни, брызгали друг на друга водой.
На шоссе, ближе к городу, рвались бомбы, днем и ночью жалобно плакали уцелевшие стекла в окнах. Немцы прислушивались, и очкастый, поднимая палец, объяснял:
— Кишинев — капут, Москва — капут, Ленинград — капут. Германия — бо-ольшой, большой!
Однажды Мариора засиделась за пряжей. Отец спал, затихло село. Даже орудия на востоке ухали реже. Вдруг ей послышался шорох в саду. Она прислушалась, но кругом было тихо. Мысли шевелились тупо, точно раздавленные.
Накануне Мариора сказала Дионице:
— Милый.
Сгущались сумерки. Прохладные, осенние. Дионица прижал Мариору к груди. Грудь была горячая, и удивительно хорошо было стоять, прислонившись к ней лицом, чувствуя на волосах ласковую руку.
Дионица только промолвил:
— Мариора!
Сейчас девушка вспомнила, что Челпан недавно взял у Дионицы подписку, что тот никуда не уйдет из села. Наверно, узнал о дружбе Дионицы с Киром и Васыле!
А что, если Тудореску приедет? Что тогда будет с ними, Беженарями?
В сенях хлопнула дверь. Шумно вошли гитлеровцы. Они принесли сыр, круг жирной колбасы, пестрые плитки шоколада. У усатого расстегнулся френч, лоснилось захмелевшее лицо. Вдруг он усмехнулся, взял колбасу и стал ножом выковыривать из нее содержимое. Фарш аккуратно складывал на тарелку.
Когда в его руках осталась одна кишка от колбасы, он знаками показал девушке: воды! Она принесла. Воду усатый налил в кишку, конец завязал. На веревочке подвесил кишку над дверью, качнул и захохотал.
— Ма-ра! Ма-ра! Адольф! — кричал он. Очкастый, что-то писавший в маленькой книжечке, поднял голову и тоже засмеялся.
— Иди, Мара! — приказал усатый и показал ей на дверь. Девушка вышла в сени.
— Мара! — тотчас позвали они и задергали веревку. Мариора вернулась. Кишка ударила ее по лицу.
— Еще! — приказали немцы и засмеялись.
— Не пойду! — решительно сказала она и прислонилась к стене. Тома храпел на лежанке: он уже привык к шуму в касе.
— Если немцам что понадобится, буди меня! — говорил он. Обычно Мариора жалела и не будила его. Впрочем, до сих пор и не было надобности: управлялась со всем одна, а гитлеровцы, пользуясь вынужденными услугами хозяев как должным, их почти не замечали. Вплоть до того, что, нимало не стесняясь девушки, ходили перед нею голыми, а сор и отбросы кидали, куда вздумается, даже в казанок со сваренным Мариорой для себя и отца борщом.
Сейчас Мариора оглянулась на отца, готовая закричать. Но усатый вплотную подошел к ней.
— Отец будить: отец плохо, тебе плохо, — негромко сказал он и мотнул перед девушкой тусклым дулом револьвера. Губы его покривились, и было непонятно: в усмешке или от пьяной злобы.
Мариора молчала.