– Заткнись, зануда! Без твоего аллаха тошно.
Все проснулись.
– Ну, чего орешь? Молится ведь человек… А ты, если хочешь, пой себе в утешение.
– Хватит, ребята, довольно вам, спите.
– Какой тут, к дьяволу, сон! Мечеть устроили…
И вдруг среди ночи заговорили каждый о своей ране, о своей беде, о невеселом будущем, ожидавшем многих.
Капитан настороженно слушал. Обсуждалось недавнее происшествие, случившееся в этой палате.
– …Лейтенант как узнал, что навек слепец, так из окна и выбросился.
– Убился?
– Ну, а как же. Второй этаж. Лбом асфальт разве прошибешь?
– А один тут тоже тосковал, тосковал – да и отравился. Снотворными пилюлями отравился. Прямо горстью в рот. Уснул и не проснулся. Утром сестрица к нему с градусником, а он мертвый… Тихо-смирно, никого не беспокоя.
– А чем отравился-то?.. Где он отраву взял?.. Что за пилюли? – поинтересовался кто-то.
– Лиманал какой-то, что ли. От бессонницы дают.
– Люминал, а не лиманал.
– Ну все едино… А мне говорили, один бритвой жилы себе перерезал… Право слово: безопасной бритвой. У него весь рот искорежен был, челюсти не было. А в тылу девчонка имелась, все писала ему, дескать, жду. Так вот сняли повязку, добрел он до зеркала, увидал, каким красавцем стал, и себя – бритвой ночью. Кровью истек.
– Прекратить! – скомандовал сосед слева. – Нечего нищего за нос по мосту таскать. «Цаце» вон и то тошно слушать.
Палата тотчас же стихла. Снова послышались тяжелые всхрапы, сонное бормотание, стоны, и снова зазвучали едва слышные стенания: «Аллах, аллах, аллах…»
Стало понятным, что обладатель резкого голоса имеет авторитет, что его почему-то даже побаиваются.
Мечетный, разумеется, не мог видеть ни палаты, где лежал, ни роскошной всадницы, изображенной над его койкой, которую прозвали «Цацей», ни своих соседей справа и слева. Но дни, прошедшие с момента, когда он потерял зрение, научили его мысленно рисовать и обстановку, его окружающую, и незнакомых людей, с которыми сводила судьба, и даже эту самую «Цацу», которую он довольно живо представил по описаниям соседей.
Соседа справа, неразговорчивого белоруса, танкиста с раненой рукой и обожженным лицом, в палате звали дядя Микола. Ни о своей беде, ни о себе он ничего не рассказывал. Лежал молча, не принимая участия в разговорах, и оживлялся лишь, вспоминая о своем колхозе, ныне сожженном и разрушенном, и о своей тракторной бригаде, которую организовал еще в первые годы колхозного строительства и возглавлял до самой войны. Даже во сне она, эта бригада, жила в его мыслях, и, когда дядя Микола уснул, Мечетный услышал, как во сне он отчетливо бормотнул: «…Нельзя ж, нельзя заливать столько солярки». Лицевые ожоги дядю Миколу не беспокоили: с лица не воду пить, а вот рана, наполовину парализовавшая руку, удручала: с такой рукой ни на танк, ни на трактор не сядешь. И он весь день скрипел пружинкой-машинкой, разрабатывая руку. Этого человека Мечетный сразу себе представил: эдакий пожилой здоровяк с тяжелыми, жилистыми руками, с которых никогда не смывается дочиста машинное масло.
А вот соседа слева, что ночью несколькими словами, а главное, интонацией голоса сумел утихомирить палату, ударившуюся в тоскливые разговоры, он представить себе не мог, хотя в первый же час, с его же слов узнал о нем абсолютно все. До войны жил этот парень разудалой жизнью, имел «срок» – и немалый. Под конвоем строил канал Москва–Волга, но «срока не допилил». Немцы рвались к Москве, и он прямо из-под конвоя попал в армию.
– …Я дитя Новороссийского порта, и жизнь моя полна зигзагов, – заявил он Мечетному, сидя на его койке.
Действительно, «зигзаги» были. Предприимчивый и смелый, он врос в военный быт, за сметливость был определен в разведку и еще в дни боев под Москвой отличился, перехватив в тылу противника штабного мотоциклиста с важными оперативными документами. Был награжден, но вскоре за расстрел захваченного им же самим «языка» был лишен награды и отправлен в штрафную роту. Со штрафниками снова отличился – уже при штурме Великих Лук: первым вскарабкался с гранатами на стену старой крепости, подавил пулеметное гнездо, сдерживавшее штурмующих, увлек за собой роту. О нем написали в армейской газете. Поэт посвятил ему стихи. Из штрафроты его вернули в строевую часть, отдали прежнюю награду, наградили еще одной. По пути от древнего города Великие Луки до польской границы прослыл он в дивизии непревзойденным специалистом по добыче «языков» в тылу врага, был произведен в ефрейторы, получил еще награду, но снова потерпел, как он выразился, по обыкновению коверкая слово, «кастарофу»: поспорил с офицером и сгоряча ударил его.
– Ты ж как та дурная корова: молоко щедро даешь, а потом подойник опрокидываешь, – прокомментировал со своей койки дядя Микола.
– Но-но, дядя, ты меня перед капитаном не земли, – отозвался сосед слева, и в голосе его послышались жутковатые нотки угрозы.
– Кто тебя землит, сам же язык распускаешь. Ты расскажи капитану, за что Боевое Знамя тебе отвалили.
– А-а, дуриком получил, и говорить неохота.
– Такой орден дуриком? Это же высший военный орден, – удивился Мечетный.