– Сколько я из-за этой дурацкой фамилии горя хватила. А тут она мне вроде бы даже и помогла. Ну, говорит, Лихобаба так Лихобаба. Пойдемте-ка ко мне в кабинет, почитаем, что там Платоша пишет. Он ведь меня по телефону о вас предупредил. Ну, как он там в своем госпитале командует?.. Все такой же щеголь?.. Владимир Онуфриевич, вы не спите, нет?
Мечетный, разумеется, не спал. Он лежал сомкнув веки, стараясь представить себе все, о чем рассказывала девушка.
– Пришли мы в кабинет, чудной кабинет: по стенам картинки, стол цивильный, кабинетный, на столе плитка, на плитке кофейник. Усадил в кресло, вскрыл письмо, читает и ухмыляется. На меня поглядывает. И вдруг: знаете, Лихобаба, как вас во Львове эскулапы называли? Ромео и Джульетта. Дальше читает и опять ко мне: а Ромео-то ваш, оказывается, опасный человек. За ним глаз да глаз нужен. И о вас тоже сообщает, что вы весьма опасная особа, что вы Сталину жаловаться собрались, когда вашему Ромео в операции отказали…
Тут Анюта прервала рассказ, поняв, что сболтнула лишнее.
– А ты действительно Сталину писать собиралась?
– Ну собиралась не собиралась, а припугнула их.
– Он, что же, и историю с таблетками профессору сообщил?
– Да, – чуть слышно ответила Анюта.
– Стало быть, и подполковник Щербина об этом знал?
– А как же, знал, конечно.
– Кто же ему рассказал?
– Мамочки-тетечки, ну я же. Кто же еще?.. Даром, что ли, тогда вашу койку к самым дверям поставили, мне велели возле самых дверей с той стороны на раскладушке спать. Слушать вас.
– И ты спала в коридоре у двери?
– Ну ясно… Мамочки-тетечки, дура я дура, как это я проболталась.
Мечетный нашел руку девушки и приложился к ней губами. Руку она отдернула.
– Не надо… Он странный, этот дядечка профессор. Его тут никто не боится, но все слушаются. Говорят, никого никогда не ругает, даром что по званию полковник.
– Ну, а ты, Анюта, как? Как тебя устроили?
– Разрешил оставаться. Приказал принять у меня аттестат, а дислоцироваться меня определили в сестринской. Там уж одна беспризорная сестричка из вольнонаемных обитает. Тоже на заячьих правах. На лицо симпатичная, но ядовитая, прямо уксус. Едва познакомилась и сразу съехидничала: я тебе завидую. С фронта, прямо в Москву да еще при своем хахале. Ну, я, конечно, мамочки-тетечки, показала ей «хахаля»… Будьте спокойны. Не забудет. Меня этот профессор все Джульетточка да Джульетточка, и опять эта новая знакомая съязвила: ты, говорит, ловкая и к старику уже подкатилась… Только тут, говорит, не выйдет. У него жена молодая. Он и с ней-то не управляется… Вот ведь какая язва, чего придумывает. Калерией ее звать. И имя-то ядовитое – Калерия…
Джульетта… Ромео… За что же это их так именовали во Львове? – раздумывал Мечетный. Смутно он помнил пьесу Шекспира, в которой вроде бы говорилось о каких-то средневековых девчонке и парнишке, но при чем тут он, капитан Мечетный, человек зрелого возраста? Но все же приятно: Ромео и Джульетта. Звучит хорошо.
И вообще как все здорово устроилось, как ловко решились все мучившие Мечетного вопросы. А может, и верно этот профессор с грохочущим голосом и поскрипывающим ботинком спасет-таки ему глаз?..
Весь день Анюты не было. С фронта, уже из глубины Германии, пришел поезд с ранеными. Среди них оказалось немало с глазными травмами. Были тяжелые. И Анюта, со свойственной ей неугомонностью, включившись в жизнь клиники, помогала сестрам и санитарам. Она как-то быстро и здесь прижилась, стала нужной. И опять с разных концов слышалось:
– Анюта!
– Аннушка!
– Старший сержант Лихобаба! Куда она делась?
И даже:
– Нюша!
И опять как-то на всех хватало ее заботливости, доброжелательства. Для каждого припасено доброе слово или шутка. Мечетный стал даже ее ревновать. Весь день в чужих делах, а о нем, к которому она прикомандирована, из-за кого ее и оставили здесь, о нем забывает.
Только после ужина выкроилось время и для него. Она помогла ему одеться и повела гулять в старый парк, окружавший здание клиники. Из всех времен года Мечетный любил именно раннюю весну, когда на припеке греет, но в тени еще прячется острый зимний холодок, когда тут и там белеют горбы нестаявшего снега, обсосанного солнцем, а небесная синева становится особенно густой. Красок этой весны он уже не мог видеть. Но с тем большей жадностью слушал весенние звуки – тихий шорох еще голых древесных крон, ласково перебираемых теплым ветром, возбужденный птичий щебет и звон шагов прохожих, как-то особенно четко раздающийся в весеннем воздухе. И весенние запахи он ощущал теперь особенно отчетливо. Они заменяли ему краски – запах оттаявшей земли, крупитчатого последнего снега и этот властвующий над всем запах распускавшихся тополей, которые толпой подошли к самой клинике. Тут, в старом парке, этот тополиный аромат побеждал бензиновую гарь, и солоноватый сернистый запах подмосковного угля, и вонь нечистот, которыми дышали мусорные баки, выставленные во дворе.