– Не знаю, не знаю, – сказала она сухо. – Вы, милочка, преувеличиваете мои возможности… И потом, скажу прямо: ходатайствовать за тех, кого они берут, – это класть тень на себя… Очень темную тень. Это вам надо знать. – И, должно быть, что-то заметив у меня на лице, прямо, без переходов, вдруг широко улыбнулась. – А знаете, милый доктор, у вас красивый разрез глаз и ресницы – чудные ресницы. Вы ведь хорошенькая. Да вы и сами знаете об этой своей женской силе, только делаете вид, что не замечаете ее, не то что я, дура баба, у которой что на уме, то и на языке. На языке даже больше, уверяю вас.
Я вскочила и украдкой оглянулась. Все спали. На посту дежурной Антонина уткнулась в книгу. Слава богу, кажется, не слышала.
– Лучше скажите, как ваши раны. Больно? Горят?
– О, отлично, на мне все заживает, как на собаке. Вот только лицо… Но я верю вам, что шрамов не останется. Что вы на меня волком смотрите? Садитесь. я вам что-то скажу. Сегодня сюда заползал мой Винокуров, приволок какие-то консервы, что-то там выпросил для меня. Я его выставила, а консервы отдала этой суровой тетке. Кстати, неужели она все-таки не может кормить людей лучше? На вашей еде воробей отощает. – Она подала знак, чтобы я наклонилась, и зашептала: – Винокуров спрашивал, скоро ли я смогу ходить. – Покосившись на Антонину, которая все так же склонялась над книгой, еще больше понизила голос: – Знаете, почему он этим интересуется? Только секрет, вы и я – больше никто. Слышите? Он говорит – скоро придется бежать.
– Бежать? Как бежать? – переспросила я, невольно опускаясь к ней на койку.
Она приблизилась ко мне так, что дыхание щекотало ухо.
– Тут, за рекой, появился какой-то генерал Конев. Говорят, летом, во время общего драпа, он дал им перцу где-то около Ярцева или Духовщины. Помните, в газетах: «Коневцы наступают». Так вот теперь он где-то здесь со своими войсками. Его появление им спать не дает. Они много о нем болтают… И еще Винокуров говорил: штадткомендант приказал упаковывать ценности музея, подготовлять их к вывозу.
Я все позабыла, слезы стояли у меня на глазах. Ланская отстранилась:
– А вы действительно рады? Вы верите, что наши вам простят?
– Что мне прощать?
– Ну как же, вы, человек с таким пятном в анкете, остались у немцев, бывали в немецкой комендатуре, общались с эсэсовскими офицерами. – Она смотрела на меня, как ученый, делающий интересный опыт, следит при этом за поведением кролика.
Ах, вот что! Ну и дешевая же у тебя душонка!
– Только бы пришли скорее. Придут – разберутся, поймут, не могут не понять.
– Вы так уверены? – Голубые глаза усмехались.
– Уверена, уверена, слышите вы, уверена! – почти кричала я.
Да, Семен, я кричала это ей в лицо, хотя это, конечно, бесполезно и опасно. А она усмехалась…
А вот сейчас лежу и раздумываю: в самом деле, поймут ли меня, поверят ли мне?.. Ах, эта усмешка! Вчера сам этот вопрос передо мной даже не стоял. А вот сегодня эта молчаливая усмешка меня смутила. Почему она усмехалась? Может быть, она, как актриса, разглядела во мне что-то, что я и от себя прячу? Нет, черт возьми, я верю, не могу не верить. Ведь если я потеряю веру, что же тогда?
Минувшей страшной осенью, что бы там ни сообщали сводки Советского Информбюро, как бы они ни пытались смягчить масштаб несчастья, по множеству признаков чувствовали мы приближение беды. Так же вот теперь, в разгар зимы, не имея последние дни никакой информации, кроме той откровенно лживой, что печатается в этом «Русском слове», мы тоже по множеству разных примет видим, что приближается конец оккупации. И каждый такой признак, как бы он страшен ни был, радует, помогает переносить новые и новые беды, валящиеся на нас.
И вдруг этот вопрос: «Вы верите?» С ним я проснулась утром, когда еще весь госпиталь спал и даже Антонина дремала возле потухшей плошки, положив на книгу свою большую, всю точно бы в медных курчавых стружках, голову. Я могла бы, конечно, разбудить ее, а сама поспать часок-другой. Ведь предстоит ужасный день. Но встал этот проклятый вопрос – и сна как не бывало.
Голова со сна ясная. Мефистофельская улыбка Ланской кажется сегодня испуганной и жалкой, а вчерашние мои раздумья – странными. Конечно же, верю. И как мне не верить, если вот здесь, в этих ужасных условиях, где можно с ума спятить, где хозяйничают гитлеровцы, среди восьмидесяти пяти моих подопечных не нашлось ни одного отступника, ни одного, кто бы дрогнул, или предал, или соблазнился бы весьма существенным в наших условиях вознаграждением…
Да, госпожа Ланская, я верю и в то, что рано или поздно освободят моего мужа, что справедливо разберутся и в наших сложных, запутанных делах. Верю, верю, верю!..