Нет, нет! -- крикнула она мне этим мгновенным взглядом, только не
сейчас, не здесь, потому что, если ты сейчас со мной поздороваешься, это
будет означать, что ты своим друзьям все рассказал о моем письме, и я умру от стыда.
Теперь я ее стал встречать все чаще и чаще. Иногда она была со старшей
сестрой, иногда в большой компании подружек и каких-то незнакомых мне ребят,
и я чувствовал, что с каждым разом подойти к ней
становится все трудней и
трудней.
Кстати, сестра ее тоже училась с нами в одном классе, хотя и была
старше ее на год или два. Не помню, как очутилась она с нами в одном классе,
думаю, не от избытка любви к учебе. Для полной последовательности я и с
сестрой не стал здороваться, чего она, кажется, не замечала. Вообще она была
какая-то сонная девушка и, хотя на вид, пожалуй, была привлекательней своей
младшей сестры со своими тяжелыми нежными веками, чистым лицом и яркими
губами, все-таки чувствовалось, что ребят привлекает именно младшая. Потому
что от нее, младшей, исходило то беспокойство, то нетерпеливое ожидание
праздника жизни, которое заражает окружающих.
Одним словом, подойти становилось все трудней и трудней.
Я ждал романтического случая и, вообще говоря, не спешил знакомиться,
ибо, как думал я, спешить было некуда, раз и так вся жизнь теперь посвящена ей, и только ей.
А между тем рядом с ней вместе с другими мальчиками и девушками стал
появляться некий военный, капитан по званию, как мне
охотно разъяснили мои
друзья.
И теперь я заметил, что возлюбленная моя при встрече со мной, если
рядом с ней бывал капитан, как-то смущалась и опускала голову. Это ее
смущение я воспринимал как бесконечно трогательное доказательство ее любви,
приятно льстящее моему самолюбию, но, пожалуй, чересчур сильное.
И теперь, посылая многозначительные взоры, я старался ей внушить, чтобы
она не слишком смущалась из-за своего капитана, что мы-то с ней знаем, какая
великая тайна нас объединяет, что он-то, бедняжка, такого письма не получал
и, судя по преклонному возрасту, теперь навряд ли когда-нибудь получит.
Капитан был парнем лет двадцати семи -- возраст, который тогда казался
мне для любви безнадежно запоздалым. Пожалуй, настолько преклонным, что при
случае можно было, почтительно приподняв и тряхнув ладонью медали на его
груди, спросить:
Скажи-ка, дядя, ведь недаром Москва, спаленная пожаром,
Французу отдана?
Возможно, моя тайная возлюбленная правильно оценила мои взоры, потому
что со временем при встречах, если рядом с ней бывал капитан, она почти не
смущалась, а как-то изгибала губы в намеке на улыбку, которую я легко
объяснял вынужденным лукавством. Каково ей, бедняжке, думал я, любить одного и терпеть ухаживания другого.
Так в состоянии блаженного слабоумия, время от времени сопровождая свою
возлюбленную, как незримая тень, я дожил до середины лета, когда она вместе
с сестрой и капитаном стала посещать танцы в городском парке.
В парке под влиянием музыки чувство мое, кажется, стало замутняться горечью.
Под трофейную и отечественную музыку шаркала послевоенная танцплощадка.
В толпе танцующих мелькало ее бледное, вопросительно приподнятое на капитана
личико. Он, высокий, статный парень, глядел на нее сверху вниз добродушно и,
черт подери, кажется, с оскорбляющей меня едва заметной снисходительностью.
Трудно что-нибудь представить кошмарней танцплощадки тех лет. Вот она
перед моими глазами -- со стареющими девицами, годами кружащимися на этом
асфальтовом пятачке, и казалось, с годами, с каждым танцем что-то женское,
человеческое выплескивалось и выплескивалось из них, пока не выработалась
эта профессиональная маска с голодными провалами глаз. А эти наглые сосунки,
а эти престарелые уголовники, занявшиеся теперь более мирными ремеслами, но
приходящие сюда для сентиментальных воспоминаний, и, наконец, неизменный
первый танцор, работающий, как водонос, делающий знаменитое в те годы па с
боковой побежкой и закатыванием глаз в парикмахерском забытьи!
Внезапно где-нибудь на краю площадки, а то и в середине возникал
маленький водоворот драки, постепенно вовлекающий в свою воронку все большее
и большее количество людей, со свистом, с криками, с
бегущими во все стороны
девушками.
Стыд перед всем этим убожеством, страх за свою возлюбленную, да и за
себя страх. Беспокойство и вместе с тем ярмарочное любопытство к драке и
крови, и вместе с тем постоянное ощущение униженности от этой чрезмерной
дозы грубости во всем, что здесь происходит, и вместе с тем необходимость
скрывать эту отягченность, кривить губы улыбкой свойского парня, знающего
больше, чем говорит, и все же говорящего больше, чем стоят окружающие.
А главное, уж слишком позорная цена, которая незримо назначается твоей
личности, как только ты входишь сюда. Уж казалось, ты и сам предельно снизил
стоимость своей личности, а, видно, все-таки недостаточно, и ты слегка
ропщешь на это, но тебя никто и слушать не хочет, да и не может, пожалуй,
потому, что ропщешь ты все-таки про себя. Но, видно, на лице все-таки
отпечатывается какой-то признак недовольства, и по этому признаку тебя в