Да, Клеос встал рядом с ним именно тогда. Клеос – так его называли. Клеос,”Слава”, убирая из имени первую часть – “отец”. Клеос был изгнанником, от которого отец отказался. Спутник, соратник... двойник, как растолковывал старый отцовский советник. Тот, что всегда рядом. В полувзгляде от тебя. Клеос не был самым сильным, самым знатным или самым мудрым, что бы там ни говорили. Но для Лайоса он быстро стал самым нужным. То, что зналось в детстве, когда этот же юноша, тогда еще подросток, нежно и ненавязчиво опекал его, вернулось стократ большей привязанностью сейчас, на пороге взрослости, после четырех лет, проведенных в горах среди существ нечеловеческой породы.
Клеос. А еще Счастливчик – так хотелось его назвать. Дар был у него на счастье. Раньше, когда Лайос был ребенком, счастливость эта ощущалась сама собой разумеющейся. Наверное, и сам он, Лайос, был тогда счастливее. Беззаботнее, если точнее. Тот хаос, который полнил его, был еще тих и спокоен, как утреннее море.
Теперь же хаос ожил, и нужно было иметь много, очень много сил, чтобы этот хаос разъять, чтобы добыть из него, как из бурной пучины, ту искорку, которая и была истинной сущностью Лайоса. Счастливчик – мог. Сила видеть жемчужину в темной пучине была в его мягком серо-золотом жемчужном взгляде, чуть исподлобья, в пожатии, открытом и честном. Счастливчик создавал из него истинного Лайоса, не примешивая ничего своего. И любовь упала на Лайоса, как рассвет после беспроглядно черной ночи, когда хочется жмуриться и смеяться. Они жмурились и смеялись, валяясь день-деньской на морском берегу неподалеку от отцовского дворца. Боролись, обдавая друг друга веером песка и бриллиантовыми россыпями брызг. И вот там-то все и случилось...
Нет, он не просил, как просят умильные девы – “Возляг со мной”. Он не смог бы тогда этого выговорить, губы его не были созданы для просьб. Только потом он научился просить... потом, после того, как принесли обнаженный труп Счастливчика – окровавленный, с запекшимися черными ранами. Лувийцы содрали с него доспехи, но не успели поглумиться над телом...
Лайос затряс головой – нет, не надо об этом! Пусть еще хоть немного... моря, сверкающих в солнечных лучах заплесков, запаха водорослей от мокрых темных волос, которые, и высыхая, не светлеют. Тогда он ни о чем не просил, тогда Клеос сам положил руку на его мокрое плечо, бездумно, лишь ловя ощущения. Клеос весь был как обнаженная кожа – чуток, чувствителен к ощущениям. И вот его рука, уже огрубевшая от меча – они сражались каждый день, да и в отсутствие Лайоса Клеос, конечно же, времени не терял, – поползла по плечу, по груди. Он даже глаз не открывал – он чуял Лайоса, как чует зверь. Ощущал, как сперва вслед за рукой, а потом опережая, обгоняя руку, как пламя по сухим веточкам, побежал под кожей Лайоса властный горячий ток. После которого уже не нужно было просить, вообще не нужно было говорить. Губы Клеоса на его губах, сильные руки, втискивающие его во влажный песок... Испытанное прежде – легкие, как бабочкины крылья, поцелуи тех горных вечно юных полубогов, – не имело ничего общего с этими сильными объятиями, с болью, с кровью из закушенной губы и с тем, как из боли рождается наслаждение. Острое, как края разломанной морем раковины.
Комнаты казались слишком тесными и душными – он потянулся к окну, забраному прозрачным тонким камнем (как, интересно, они делают такие камни?), и распахнул его. В темноватое помещение ворвался ветер, тонкие занавески колыхнулись, как паруса. Лайос оперся о подоконник и прикрыл глаза. Тихо шелестели листочки яблони перед окном, покрытая твердою серой коркой дорога была пуста. Один раз пробежала тощая рыжая кошка, а вот людей Лайос не видел. Ни одного.
“...В ночь перед тем мне приснился страшный сон – я иду по пыльной каменистой дороге, вниз, вниз, с гор. Где-то там внизу – море. И где-то там внизу – ты. Мой товарищ. Мой любимый.
Но моря не оказывается, вместо него – какая-то высушенная солнцем пустошь, посреди которой ты, окруженный толпой веселящихся людей. Ты ли их веселишь, они ли тебя, или вы все вместе радуетесь чему-то общему – но я не вижу причин этой радости. Я – вне, я исключен. “Так бывает всегда”, – шепчет чей-то голос.
Я бегу туда, вниз, падаю, ссаживаю ладони и колени, но не замечаю боли. Я хочу прорваться к вам, в тебе, я расталкиваю людей, но за расступающимися появляются новые, и нет им конца, и под конец мне кажется, что я расталкиваю вороха пестрых одежд. А вокруг звенит смех, настырно как цикады, звенит музыка, кто-то странным манером играет на лире – взяв ее подмышку; хочется заставить его держать как положено. Нужно помнить, шепчу я себе, нужно помнить его – только его, не лиру.
“Это так всегда”, – снова шепчут мне в ухо; я тянусь к тебе, не дотягиваюсь...
Ты разбудил меня тогда, посреди крика, посреди гипносова ужаса; проснувшись я увидел твои глаза, не то серые, не то темные. Никогда не мог понять их цвет – нечто вроде черно-золотого жемчуга.
В тот день я видел твои глаза в последний раз. В тот день тебя убили”.