Я вместе с верным Лепорелло воротился домой и заперся в своих покоях. Нет, я не слишком горевал, просто того требовал обычай: надобно было уединиться, отдавая тем самым дань уважения памяти отца. Я объявил слугам, что принимать никого не стану. Делать мне было совершенно нечего, и я попробовал вообразить, какой прием окажет клан Тенорио на своих, только им принадлежащих небесах душе моего новопреставленного батюшки. Я не оговорился, именно так – на небесах, особо для них сотворенных. За главную добродетель там почитается несокрушимая верность своему роду и дворянской чести, а посему попасть туда могли и осужденные Господом, ведь мы, Тенорио, не признавали над собой даже Его закона. Вот я и представил себе, как отец мой возносится на это небо, вернее, душа его, столь же горделивая и надменная, как и сам он при жизни, и все Тенорио встречают его стоя, в торжественном молчании. Самый старший за руку подводит отца к неудобнейшему креслу, где ему предстоит сидеть вечно – правда, рядом с моей матушкой, – и была лишь одна возможность время от времени покинуть кресло и слегка встряхнуться – встречая новых Тенорио, ежели после кончины они заслужат, чтобы ранее усопшие оказали им честь и усадили рядом с собой.
Пополудни жара сделалась нестерпимой. Я велел открыть окна залы, выходившие на тенистую улочку, и сел у оконной решетки, держа в руках книгу, но читать ее у меня не было никакой охоты. Тут вошел Лепорелло и объявил, что меня почтил визитом Командор де Ульоа и настаивает на встрече, ссылаясь на свою дружбу с покойным и утверждая, что эта самая дружба давала ему чуть ли не отцовские права на меня.
Дон Гонсало де Ульоа, когда я увидал его вблизи и с вниманием выслушал, показался мне актером, и, пожалуй, даже великим актером, но из тех, кто полагает, будто жизнь в том и состоит, чтобы личность заменить личиной, а потом приноровиться к маске и жить по ее указу. Одет он был в черное, и в костюме его, уже по-весеннему легком, самой броской деталью был крест Калатравы[24]. Он сразу кидался в глаза, и всякому становилось понятно – крест вполне мог заменить собой Командора, по крайней мере, только об этом и мечтал дон Гонсало. На мой же взгляд, не менее важным дополнением к кресту служило и лицо – оплывшее, багровое, толстогубое, с огромным носом и свирепым взором. Именно такое лицо полагалось иметь Командору, и дон Гонсало терпеливо лепил его, доводил до совершенства, чтобы оно соответствовало высокой должности. Так, во всяком случае, мне подумалось. Лицо огромной куклы, напыщенной и важной, годной на то, чтобы держать бразды правления, вышагивать во главе разного рода процессий и председательствовать на заседаниях трибунала по проверке чистоты крови. Туловище у него тоже было огромным, с огромной же головой. Руки, которые он протянул ко мне, привели меня в ужас, а от объятия его у меня перехватило дыхание.
– Любезный сын мой, Дон Хуан!
Голос его дрогнул, и он зарыдал, сокрушаясь по поводу кончины дона Педро. Нет, он, конечно же, не дозволял себе усомниться в том, что отец мой заслужил вечное спасение. Нет, слезы его были о другом: о свалившемся на него сиротстве…
– Поверь, сын мой, другом, истинным другом умел быть твой отец. Да каким верным! Случались тяжкие времена, когда лишь благодаря тайной щедрости его я мог вести достойный моего положения образ жизни.
И прочее и прочее в том же духе. Он говорил, расхаживая по зале, но внезапно смолк, уставившись на одну из картин.
– Неужто Тициан?
– Право, не знаю.
– Тициан, какие сомнения, достаточно взглянуть. Это ж целое состояние! А вон там – Эль Греко. И натюрморт талантливого юноши по имени Веласкес, теперь прибившегося ко двору. Отец твой знал, на что потратить деньги.
И Командор принялся все осматривать и обнюхивать, и все-то находил превосходным, и все-то стоило громадных денег – мебель, ковры, гобелены и даже мраморные плиты, покрывавшие пол.
– Твое наследство в дукатах потянет тысяч эдак на двести. Да рента на столько же – в мараведи. Эх, что тут толковать, жениться, немедля жениться!
– Теперь я мечтаю лишь о прохладе. Меня словно заживо поджаривают на костре.
– Вольно же тебе в такое пекло оставаться здесь! В твоей усадьбе на Гвадалквивире веет ветерок. А ближе к вечеру там будет сущий рай.
Кажется, он знал о наших владениях больше моего: где располагались апельсиновые сады, а где – оливковые рощи или виноградники, сколько они давали в год доходу и кто покупал урожай.
– Та усадьба, что у Гвадалквивира, – для отдыха, летом твой отец имел обычай наезжать туда вечерами. Место славное! А отчего бы нам туда теперь же не отправиться?
Спорить с ним не было никакой возможности. В мгновение ока он отдал распоряжения кучерам и слугам. Лепорелло весело поглядывал то на него, то на меня и не мог ничего уразуметь. Я же только улыбался – а что еще мне оставалось?
– В путь, в путь! Нам надобно добраться засветло. Ах, как славно сидеть под лимонами, когда нещадно палит солнце. А ведь дороги туда всего минут тридцать.