— И это начинает сказываться на его внешнем виде, — сказал Оливер. — Я никогда раньше не видел его в таком напряжении, таким измотанным. Скапливается работа, а он к ней и не притрагивается. Я стараюсь взять на себя как можно больше, но я всего лишь солдат, а не офицер, и когда надо выносить решение, он единственный, кто может это сделать. Но… — встревожился Оливер, — мне не нравится идея, чтобы он пошел в одиночку на встречу о с кем бы там ни было и, возможно, в темноте, в пустынном месте…
— Он не будет один, — ровно сказала Шейла. — Я пойду вместе с ним.
— Шейла, — запротестовал Оливер, — этот тип может быть убийцей.
— Тогда мы это и выясним, — сказала она. — Ну, а что вы можете предложить в этой дикой ситуации?
— Боюсь, что ничего толкового, — ответил Оливер. — Я было подумал о Макендорфе. Он очень груб и бросается на вас как бешеная собака, и если можно судить о человеке по тому, как он пишет, то у него есть явная склонность к насилию. С другой стороны… — Раздумывая, он облизал губы и стал похож на ребенка. — С другой стороны, единственный, на кого я могу подумать, это Гиллеспи.
— Вот это новость, — сказала Шейла, — Роджер всегда высоко оценивает его.
—
— Что за мир, в котором мы живем, — сказала Шейла. — Что мы за люди! Нам достаются такие дни, мы переживаем тяжелые сцепы, скидываем с лестницы опустившегося больного мальчишку, затем принимаем душ, обедаем, отправляемся на концерт, слушаем Бетховена, восхищаемся пьесами. Мы занимаемся любовью, беспокоимся о наших банковских счетах, забываем голосовать, готовясь к праздникам… — Она скривила губы, словно воспоминания о всех праздниках не доставляли ей удовольствия. Затем, покачав головой, спросила: — И что вы сделали с этим бедным сумасшедшим и его рукописью?
— А что бы вы сделали? — ответил вопросом на вопрос Оливер.
— Наверное, то же, что и вы с Роджером, — устало сказала Шейла, — что бы там ни было.
— Мы попытались успокоить его. Мы сказали ему, что прочитали книгу, но, прежде чем показывать ее издателю, над ней надо еще поработать, что в ней есть некоторые главы, трудные для понимания. — Оливер поднял свой стакан с кальвадосом, посмотрел сквозь него и прищурился, словно в этой бледно-золотой выжимке из яблок он мог найти какое-то решение дилеммы Гиллеспи. — Он радостно воспринял наши слова. Он сказал, что мы, его бедные друзья, погрязшие в житейской чепухе, конечно же, не могли воспринять его книгу, написанную для гораздо более прекрасных и тонких душ, которые будут обитать на этой земле через столетия. В сущности, он очень рад, что мы не поняли его книгу, в противном случае он бы решил, что его постигла неудача, а книгу его мы сможем понять, когда много раз умрем и возродимся в новом воплощении. Вся его тирада прерывалась взрывами хохота. Я оказываю вам честь, сказал он. Вы пророки моей божественной сущности. Передайте рукопись Чарльзу Бернарду, моему издателю, он тоже ощутит прикосновение божественной благодати, и вы навечно останетесь в анналах литературы. Затем он продекламировал целый сонет о том, что ни медь, ни гранит не переживут эти величественные ритмы.
— Роджер не говорил мне об этом ни слова, — сказало Шейла.
— Он никому ничего не говорил об этой истории и взял с меня клятву, что я буду держать язык за зубами. Он не хотел усугублять беду этого человека, рассказывая, что он окончательно свихнулся. Так что сейчас я говорю об этом в первый раз.
— А что Роджер сказал самому Гиллеспи?