При последнем слове фиолетовое пламя вспыхнуло на ладонях храмовников, взметнулось ввысь, но, искривившись в полете, устремилось навстречу друг другу, объединилось, слилось, образовав правильную дугу над юношей — подобием нечестивого нимба вспыхнуло над его головой. Словно карающий клинок из самого сердца огненной дуги, сноп света обрушился на склоненную голову юноши. Непередаваемая, ни с чем не сравнимая боль огненными шипами вонзилась в голову, бессчетными щупальцами оплела разум, раскалывая, разрывая на тысячи тысяч осколков всё его существо, воспоминания, мысли. Проникая всё глубже и глубже, в самые сокровенные, самые потаенные уголки, они, «стрелы забвения», выискивали единственную, ведомую только пославшей их воле точку в глубине его естества и через вечность мук, длившуюся мгновенье времени, нашли. И вырвали, беспощадно, безжалостно вырвали нечто очень важное, очень личное, такое — чему невозможно найти замену. Вырвали и унесли, украли, спрятали в безвозвратную даль несбывшегося завтра.
Огненная дуга померкла, сжавшись в ослепительно сиявшую точку. Мигнув, точка растворилась, а миг спустя внутренние покои храма озарилась — будто тысяча светильников ожила разом. Стали видны стройные колонны и шеренги высоченных трехрогих подсвечников, закапанных воском. Ненадолго проступили стены, увитые — точно причудливой лозой — письменами, старыми и недавними, несущими в себе судьбы и жизни сотен павших Конфедератов. Теперь и его имя присоединилось к этим живым спискам. В последний раз в вышине громыхнул колокол Предателей — ознаменовав появление новой надписи, нового имени на стенах памяти храма.
Но юноша, распростертый у ступеней храма, еще не верил в произошедшее. Его потрескавшиеся, облупившиеся губы беспрерывно шептали: «Моё имя… моё имя… моё…» Обессилив от боли, ослабев от отчаянья, он хватается за последнюю, призрачную надежу. Он пытался вспомнить, пытался вытащить из глубины одно-единственное слово, несущее в себе всю его жизнь и… не мог! Вот тогда-то, осознав, наконец, что всё завершилось, что вся его прежняя жизнь кончилась безвозвратно, он закричал. Не от боли, нет, хотя она была нестерпимой. Он закричал, вкладывая в вопль весь гнев, всю тоску, всё разочарование, весь беспросветный, нескончаемый мрак грядущего небытия, раскрывшего перед ним свои, палящие могильной тьмой объятья.
Патриарх Зигмунд отступил от содрогавшегося в конвульсиях юноши и, указав рукой на храм, произнес: