Ласковой милой заботой звучали слова, в которых перед Биболэтом воскресала Айшет поры ее детства и девичества. Для всех были у нее тепло и ласка, в которых отогревались окружающие ее люди, холодные и черствые от бедности. Даже лакомства, перепадавшие на ее долю, она откладывала для других. Но сама Айшет была одинока в своей семье: адыгейский обычай строго закрывал перед ней даже сердце матери, не чаявшей в ней души. Айшет болезненно воспринимала жестокую к женщине жизнь и страдала от этих суровых обычаев. И она радовалась, что хоть Биболэт вырвался за черту аула на широкие просторы жизни.
Айшет прибрала одежду и села за стол. Тусклый свет лампы подчеркивал матовую бледность ее исхудавшего лица. Красивые печальные глаза, густо подведенные синевой истощения, глубоко сидели в орбитах. На обнаженных гладкой прической висках голубели жилки, а две резкие бороздки преждевременных морщин пиявками впились в углы обескровленных губ.
Биболэт, всматриваясь в знакомые черты, чувствовал, как тает холодок отчужденности и как обнажается из-под закопченной чужим дымом одежды нежная душа настоящей Айшет, такой родной и близкой…
«Неужели поздно?.. Неужели нельзя освободить Айшет… и тысячи таких же рабынь?.. Но как?..» — билась беспомощно мысль Биболэта.
— Отчего ты так бледна, не больна ли? — тихо спросил он.
— Разве я бледна?.. Нет, не больна, но здоровье, верно, неважное.
— Что же у тебя болит?
— И боли-то определенной нет… Внутри что-то… Летом еще ничего, но осенью и зимой — тяжко. На днях совсем было свалилась! — Айшет улыбнулась болезненной и жалкой улыбкой.
— Свалиться тебе легко: на улице осень, а ты вон в ситцевом платье!
— А что же мне делать? Не носить же единственное шерстяное платье! Что тогда буду надевать в праздники? Мое девичье приданое они щедро роздали жадным родственницам[18], а сами за три года расщедрились только на два ситцевых платья. Я уж пробовала намекать, но они молчат. Больше ни слова не скажу, лучше умереть, чем просить их… — Айшет склонила голову, силясь подавить подступавшие слезы.
— Какая же ты упрямая, Айшет!.. — с укором сказал Биболэт. — Если не хочешь просить Бехуковых, почему не обратилась к маме, к отцу?
Айшет ответила с той сосредоточенной серьезностью, о какой говорят давно продуманное и наболевшее:
— Отец стар. Ему бы только себя прокормить, пока ты станешь на ноги… Нехватает еще, чтобы и я села на его старые плечи!
— Плохо, если всю жизнь придется жить в таком аду! — вздохнул Биболэт.
— Смерть — желанный отдых в сравнении с такой жизнью! — с каким-то безнадежным спокойствием согласилась Айшет. — Ведь я оглядываюсь, когда беру кусок хлеба… Не решаюсь лишний раз постирать платье, причесаться, — скажут, что ухаживаю за собой, как девица… Не имею права слова сказать. Даже для ребенка не могу взять без спроса молока, того самого, которое раздают соседям с притворным и корыстным добросердечием… Пусть не прогневается аллах на мои слова: радостнее петля на шее, чем такая жизнь…
— А сегодня, должно быть, случилось что-нибудь, что ты так плохо настроена?
— Нет, я теперь всегда так настроена. Если всю жизнь не видишь радости, душа иссыхает… Вы, мужчины, когда не поладите между собой, можете не встречаться: вы не заперты, как мы, в одной сакле. Мы, женщины, как на цепи: всю жизнь вокруг сакли!
Айшет умолкла, нервно теребя лоскут черной материи и словно ища утерянную мысль.
— Я иногда думаю, — снова заговорила она: — лучше бы мне не понимать того, что стало мне понятно благодаря тебе. Не замечала б я тогда всей горечи нашей жизни, не мучилась бы, жила бы спокойнее, как другие женщины… Они ведь вслепую живут… Большинство не имеет ни единой светлой минуты, почти все больны и телом и душой, вечно охают… Аллах обошел их счастьем, а они считают, что так и должно быть.
Айшет долго тянула свою жалобу. Вначале она едва сдерживала душившие ее слезы, но, делясь своим горем с родным и близким человеком, постепенно успокаивалась. А Биболэт, наоборот, расстраивался, волновался и, бессильно бесясь, шагал по горнице из угла в угол.
Айшет взглянула на брата и прервала свои жалобы:
— Бедный ты мой! Ко всем твоим заботам я прибавляю еще и свои… И в редкие твои приезды не даю тебе покоя глупыми жалобами.
— Айшет, я поговорю с Хусейном! — гневно сказал Биболэт. — Так продолжаться не может!
В горнице стало так тихо, что можно было отчетливо расслышать не только мерное дыхание спящих детей, но даже полет мухи.
— Нет, Лэт, тебе нельзя вмешиваться, — сказала Айшет, сбрасывая оцепенение. — Моя жизнь кончена. И ему самому несладко живется. Он давно собирается отделиться, но все не решается. Нет, пусть будет то, что аллахом начертано! Как-нибудь уладится!
На кровати беспокойно зашевелился и захныкал ребенок, Айшет кинулась к нему. Видя, как сестра, осторожно сгибаясь, склонилась к своему ребенку, Биболэт понял, какими крепкими узами связана она.
Ребенок уснул, Айшет бережно прикрыла сына одеялом… Теперь она была иная: грустно-усталая, с материнской заботой на лице.