Впоследствии, думая о сценарии с лирическим героем по имени Хоть-бы-хны, мы собирались действовать по этому же принципу: материализовать в кадре устойчивые идеологические клише вроде «лить воду на мельницу империализма», «чужими руками жар загребать» и т. д.
Словесная игра увлекала нас. Однажды Гена получил задание: записать в виде режиссерского сценария эпизод вечеринки. Он обратился за помощью ко мне. Я как мог выполнил это задание, ввернув туда и что-то от себя. Например, один персонаж говорил, обращаясь к герою: «Ну и дуб же ты…» А влюбленная в героя девушка смотрит на него, и этот взгляд ложится на доносящуюся из соседней комнаты песню: «Кабы мне, рябине, к дубу перебраться…» Гене почему-то очень понравилась моя незатейливая выдумка, и он, получив за работу «отлично», тут же поделился со мной этой радостью.
Гена вообще обожал немедленно делиться тем, что его волновало, что он придумал, или написал, или прочитал. Однажды он позвонил мне в коммунальную квартиру среди ночи и сбивчивым от волнения голосом заговорил: «Слушай, я только что написал стихи. По-моему, гениальные». И стал читать:
— Стихи гениальные, — подтвердил я.
В то время нам было по семнадцать-восемнадцать лет, многого из классики мы прочитать еще не успели. Гена прочел Тютчева раньше меня. Но поразительным в этой истории было то, что я, уже не раз слышавший из его уст его стихи, ничуть не удивился вероятности того, что и только что услышанное мною было сочинено Геной. Это комплимент не столько ему, сколько Тютчеву, такой остроте зрения, такой высокой образности и свежести языка мог позавидовать любой современный поэт.
Годы нашей учебы были отмечены бурными событиями как в международной, так и внутрисоюзной жизни, не говоря про жизнь институтскую.
К первой относятся, прежде всего, события в Венгрии. Наши власти закручивали гайки, слегка развинченные во время «оттепели». Тогда в ходу был такой каламбур: «Мы закурили трубку мира, когда зарыли труп кумира». Закрыли вгиковский журнал, в котором мы собирались в неформальном ракурсе освещать студенческую жизнь и все происходящее вокруг. В редколлегию журнала входили: Наум Клейман, мы с Геной, Коля Немоляев и Миша Колесников с операторского факультета, а также Алик Кафаров. Последнего, говорят, куда-то вызывали, после чего он исчез из института. <…> Исчез на несколько дней и Гена. Вернувшись, он заявил, что при содействии дяди, занимавшего высокий пост в штабе Минобороны, он оказался в «горячей точке» в Будапеште, куда он якобы летал на военном самолете. И очень подробно рассказывал о драматических событиях на улицах венгерской столицы.
Говорил ли Гена правду — понять было невозможно. Более того, я уверен, что ему самому порой трудно было отличить собственный вымысел от правды. Поэтому мы так и не смогли достоверно узнать, был ли он в тот раз в Венгрии и был ли, как он утверждал позже, в Конго. Тогда вся страна говорила о злодейском убийстве конголезского лидера Патриса Лумумбы, а скорый на выдумку и при этом весьма циничный народ сложил стишок: «Был бы ум бы у Лумумбы, был бы Чомбе — ни при чем бы».
Одно время друзья Гены уверовали в то, что ему удалось познакомиться с Пастернаком, чьи стихи из романа и сам роман были тогда нами читаемы (стихи в журнале, роман — в списках) и боготворимы. Гена показывал фотографию Пастернака с надписью, сделанной на оборотной стороне снимка почерком, казавшимся до боли знакомым: «Дорогому Гене Шпаликову на память. Борис Пастернак».
Усомнились мы в подлинности Гениной дружбы с Пастернаком лишь тогда, когда в следующий раз он с гордостью показывал фотографию Хемингуэя с надписью по-русски все тем же почерком: «Дорогому Гене на память от Эрнеста»…
Во ВГИКе практиковались встречи с известными мастерами кино. Чаще всего они проходили в комплекте с премьерным показом фильма. Вот и Григорий Васильевич Александров привез на суд молодых коллег свой «Русский сувенир». Нынешнему читателю стоит напомнить, что Александров, увенчанный всевозможными наградами, включая Сталинские премии и регалии, входил в число всего лишь нескольких «столпов» кинематографа, авторитет которых считался непререкаемым. После просмотра состоялось обсуждение. Кто-то робко хвалил «новое достижение» маститого режиссера, кто-то мямлил что-то маловразумительное.
Но вот на трибуну стремительной походкой вышел Шпаликов. Его речь была краткой, она состояла из одной-двух фраз. Примерно таких: «По-моему, такое кино рассчитано только на дураков. И вообще, время конъюнктурщины в искусстве закончилось. Сегодня делать такое кино стыдно».
И так же стремительно сошел с трибуны.