Знаменитый писатель; дальний родственник Юлии Михайловны фон Лембке. «Это был очень невысокий, чопорный старичок, лет впрочем не более пятидесяти пяти, с довольно румяным личиком, с густыми седенькими локончиками, выбившимися из-под круглой цилиндрической шляпы и завивавшимися около чистеньких, розовеньких, маленьких ушков его. Чистенькое личико его было не совсем красиво, с тонкими, длинными, хитро сложенными губами, с несколько мясистым носом и с востренькими, умными, маленькими глазками. Он был одет как-то ветхо, в каком-то плаще в накидку, какой, например, носили бы в этот сезон где-нибудь в Швейцарии или в Северной Италии. Но, по крайней мере, все мелкие вещицы его костюма: запоночки, воротнички, пуговки, черепаховый лорнет на чёрной тоненькой ленточке, перстенёк, непременно были такие же, как и у людей безукоризненно хорошего тона. Я уверен, что летом он ходит непременно в каких-нибудь цветных, прюнелевых ботиночках с перламутровыми пуговками сбоку…» Тут же хроникёр Антон Лаврентьевич Г—в упоминает, что знаменитый литератор говорит «медовым, хотя несколько крикливым голоском» с «дворянским присюсюкиванием» и уточняет-характеризует: «Скверный крик; скверный голос!..»
В образе Кармазинова автором «Бесов» нарисовал портрет беспринципного, тщеславного и устаревшего в творческом плане литератора. Он ничего не понимает в происходящих вокруг катастрофических событиях, хотя считает себя передовым деятелем и художником. «Великим писателем» его величает, к примеру, Липутин, а Варвара Петровна Ставрогина в минуту раздражённого состояния духа, напротив, именует «надутой тварью». Не совсем беспристрастен в своих суждениях и хроникёр. Причём, начав о Кармазинове, Антон Лаврентьевич высказывает далее убийственную оценку вообще представителям подобного разряда писателей: «Кармазинова я читал с детства. Его повести и рассказы известны всему прошлому и даже нынешнему поколению; я же упивался ими, они были наслаждением моего отрочества и моей молодости. Потом я несколько охладел к его перу, повести с направлением, которые он всё писал в последнее время, мне уже не так понравились, как первые <…> Вообще говоря, если осмелюсь выразить и моё мнение в таком щекотливом деле, все эти наши господа таланты средней руки, принимаемые, по обыкновению, при жизни их чуть ли не за гениев, — не только исчезают чуть не бесследно и как-то вдруг из памяти людей, когда умирают, но случается, что даже и при жизни их, чуть лишь подрастёт новое поколение, сменяющее то, при котором они действовали, — забываются и пренебрегаются всеми непостижимо скоро. <…> О, тут совсем не то, что с Пушкиными, Гоголями, Мольерами, Вольтерами, со всеми этими деятелями, приходившими сказать своё новое слово! Правда и то, что и сами эти господа таланты средней руки, на склоне почтенных лет своих, обыкновенно самым жалким образом у нас исписываются, совсем даже и не замечая того…»
И ещё одна характернейшая деталь появится в своём месте: «Великий писатель болезненно трепетал перед новейшею революционною молодёжью…» Интересно отметить в связи с этим сближение Достоевским в литературном плане Кармазинова и губернатора фон Лембке, который на досуге графоманствует. И исписавшийся писатель, и несостоявшийся — оба ищут читательского признания у передовой, по их мнению, молодёжи в лице Петра Верховенского. И что же? Над обоими почтенными (по возрасту) литераторами этот «бес» проделывает одну и ту же шутку: якобы теряет их драгоценные рукописи. Потом, насладившись их одинаково болезненным испугом, Петруша одному (губернатору) в глаза высмеивает его стряпню, другому отвечает пренебрежительным замалчиванием, что ещё несравненно обиднее.
«Шедевры» Кармазинова, в первую очередь, нечто под названием «Merci», широко представлены в романе в пародийном переложении хроникёра, который едко высмеивает такие качества «великого писателя», как непонимание жизни, позёрство, неискренность, напыщенность, преувеличенное тщеславие, самомнение и самолюбие. Существенно и то, что Кармазинов не любит Россию, равнодушен к народу: «На мой век Европы хватит…», — вот его платформа, абсолютно неприемлемая Достоевским. И ещё одно обвинение предъявлено Кармазинову, которое, наверное, никто, кроме как Достоевский, не мог высказать: «Объявляю заранее: я преклоняюсь перед величием гения; но к чему же эти господа наши гении в конце своих славных лет поступают иногда совершенно как маленькие мальчики? Ну что же в том, что он Кармазинов и вышел с осанкою пятерых камергеров? Разве можно продержать на одной статье такую публику, как наша, целый час? Вообще я сделал замечание, что будь разгений, но в публичном лёгком литературном чтении нельзя занимать собою публику более двадцати минут безнаказанно…» Самому Достоевскому на чтениях не только удавалось «безнаказанно занимать собою публику», но и силою своей истинной гениальности писателя и проповедника буквально завораживать публику…