— По паспорту. А так… Эту шара́бару всю жизнь, все четыре с половиной миллиарда лет, заносит всё налево. И всё в Солнцеву сторону… Мне жалко её. Да попади она Солнцу в объятья — сгорит! У Солнца, повторяю, сердце горячущее. Пятнадцать миллионов градусов по Цельсию! А я… Как я ни старайся… Пока она обойдёт его раз, я тринадцать раз обегу её, сгорая от любви и ни на миг не отводя от неё глаз! И всё не в честь… Единственный у неё спутничек, самый близкий сосед. А она всё потешается над моей верностью. Загадку даже про меня сочинила. Как увидит, мне со смехом загадывает: «Лысый мерин под ворота глядит. Чего будет?» Лысый я мерин ей, а ты говоришь — ровесник, спутник… А только за всю жизнь мы и разу не встретились. Вечно бегаешь, бегаешь и умываешься слезами. Да кто видит?
Боже мой, близкие соседи называются. За четыре с половиной миллиарда лет так и не повидались.
Совсем не как у людей.
Я не знал, что и сказать. Мне было совестно, что у меня всё так гладко катилось. Ещё ж вчера я ничего не знал утром про Женю, а уже вечером мы целовались.
Что она во мне нашла?
Ярко светил Месяц. В люльке я робко пялился в круглое зеркальце, горелось увидеть
На первом свету я снова уставился в зеркало и обомлел. Я был красивее, чем во всю прежнюю жизнь!
Я не терпел зеркал. Да ну какая ж худая мордушенция любит их? А тут… Я не мог оторваться. Милый симпатяга. Херувимчик! Это от её поцелуев я покрасивел!?
А может…
И хорошо ещё, что вчера не умывался. От воды веснушки проступают ясней, противней. Забыл вчера умыться. Не забыть бы забыть и сегодня. А то утренней водой всю радость с лица смоешь. Не умываться! И выстегнуться к ней красавчиком. Сейчас же!
Меня понесло к ней под окно.
Но пристыть у окна я побоялся. А ну увидит кто?
И побрёл к волейбольной площадке. К ёлкам.
Стань за ёлкой и дежурь. Как появится, прожги мимо. Без слов. Без остановки. Вроде просто шёл, вот под случай соткнулись. Лишь бы хоть мельком увидала!
Но и за ёлкой спокойно не стоялось. Ещё подумают, за кем слежу. Что говорить? Уж лучше открыто, совсем на руси.[240]
Я выполз к персику за волейбольной площадкой.
Частенько мы здесь, на косогоре, играли и в футбол, и персик служил в воротах штангой. Одной штангой была чья-нибудь кепка или рубаха, а другой штангой был этот кривой персик.
Стать у его колена и торчать трупарём? Глупо. Надо состроить вид, что мне тут что-то очень нужно. Ну, хотя бы пристально рассматривай макушку с кучкой сиротливых листьев. Пускай плодов на персике никогдатушки не зрело, счахивали ещё липкой завязью, так, может, я и изучаю, почему обломанная завязь не наливается тут же снова, а прорезается лишь через год. Не слишком ли долго думает-раскачивается?
Такая позитура меня устраивала.
Глянет Женечка в окошко, поневоле сразу увидит неотразимую мою физиомордию.
Не знаю, сколько я с умным видом идиота прообезьянничал у персика, только всё обрезал крик.
— Мичуринец! — позвал меня в рупор ладоней Юрка из окна. — Чего там присох? Или ещё с вечера всё ждёшь милости от природы? Иди да сюда!
Я подлетел на пуле.
— Ты почему вчера не явился на палку чая? — сурово загремел он. — Это ж равносильно…. Ты не вышел на работу! Кто за тебя будет арбайтен унд копайтен? Злостный прогульщик! И этот прогул запи-исан у нас в графике.
Он постучал по воображаемому графику на стене.
Я понял, о каком прогуле шла речь.
— Ну, циркачик. Этот прогул дорого тебе вольётся!
— А конкретно? — подстроился я под его тон.
Он вдруг сменил голос, сказал домашне, жалеюще:
— Ты больше не увидишь Женечку. Отбыла… Велела передать карточку.
Он свис с подоконника, протянул карточку.
Я неверяще подпрыгнул, выхватил её, не удержал, и она сорванным листком скружила мне на грудь.
Меня как переломило всего.
Я слушал Юрку и не слышал, понимал и не понимал. Слова проходили сквозь меня, точно вода сквозь сито. Какая-то подруга… Лес… Групповуха… Московский поезд…
Я остолбенело добрёл до дома, упал в свою люльку и заплакал.
Один? Навсегда один? Зачем я один? Заче-ем?!..
Слёзы рвали меня, и чем больше они выходили, ясности набавлялось во мне.
Что же заливать подушку? Может, ещё увижу?..
Ну да!
Поехали они на батумский поезд. Сядут в Батуме или в Натанеби. Если кинуться сейчас в Натанеби, можно ещё застать. Хоть в вагонном окошке мелькнёт! Хоть на миг, и тот миг будет мой!
Я — на велосипед.
До Натанеби двадцать пять кэмэ. Может, ещё не понадобится скакать в те Натанеби. Может, передумали? Может, уже идут назад?
В Махарадзе я обежал на вокзалишке все скамейки.
Голо!
В Натанеби!
Издали я заметил, как от натанебского перрона нехотя отлипался московский поезд.
Я — наперехват по тропинке к ближнему повороту на бугре.
Выдернул из пазухи Женину карточку, деру к небу. Стой! Тормозни! Дай сесть! Не разлучай нас!
Машинист увидел Женю, оживился. Послал ей воздушный поцелуй, выставил мне большой палец — красавица у тебя девушка! — и распято разнёс руки. На большее меня нету!